Ashenbrenner, Shlissel’burgskaia tiur’ma za 20 let

М. Ю. Ашенбреннер, «Шлиссельбургская тюрьма за 20 лет, от 1884 по 1904. 1) (Воспоминания)» Былое, 1 № 1 (1906), 54-93

M. Iu. Ashenbrenner, ‘Shlissel’burgskaia tiur’ma za 20 let, ot 1884 po 1904 (Vospominaniiia)’, Byloe, 1.1 (1906)б 54-93

ГЛАВА I.

Вот главные моменты тюремной жизни. Жизнь наша была полна контрастов. Притока живых, внешних впечатлений не существовало и материала для нормальной душевной жизни извне не поступало. Проходили годы, не принося с собою ничего нового со стороны, потому что мы жили в общей могиле, отделенные от мира живых непроходимой пропастью. Ни книг, ни свиданий, ни вести о родных, о том, что делается на свете. Библия, соч. Дмитрия Ростовского, 2—3 церковных журнала за старые годы и десятка три старинных книг на лубочной бумаге, написанных до-Пушкинским языком — вот и вся наша библиотека. Сношения через стенку стуком не удовлетворяли, а только раздражали, потому что невозможно было не только обмениваться возражениями, но и высказаться. По-видимому, наша жизнь была бесцветна, пуста, бессодержательна; но недостаток внешних впечатлений с избытком пополнялся испытаниями и переживаниями того материала, который давала тюрьма. Мы жили интенсивно, находясь в состоянии кипения, прерываемого только изнеможением. В этом и состоял трагизм нашего положения. В минуту же отдыха оставалось жить воспоминаниями, чисто созерцательной жизнью, одурманиваться мечтаниями, или, спасая свою душу от безумия, взять на себя большую работу и погрузиться в нее; создать себе особый идеальный, теоретически построенный мир — выделить из себя защитительную оболочку — и переживать умозрения, теории, гипотезы, как единственное содержание жизни. Но уйти в этот мир было невозможно. Каждый день страшная действительность разрушала эту иллюзию. Постоянные столкновения, неприятные объяснения, неизбежное участие всех в схватке, где бы она ни возникла, так как нас связывало товарищество, общий враг и

1) Статья эта принадлежит Михаилу Юльевичу Ашенбреннеру, приговоренному к смерти через повешение по процессу В. Н. Фигнер в 1884 году и после «смягчения» приговора проведшему в застенках Шлиссельбурга двадцать лет. Ред.
54

55
общая доля, вечное тревожное состояние, невыносимый стеснения и невозможность помириться с порядками—вот какой материал для жизни давала тюрьма. После напряженного состояния следовала усталость, хотелось отдохнуть и позабыться; но взволнованная душа приходила в равновесие медленно. Являлось невольное желание не растрачивать по мелочам свои слабеющие силы и терпеть молча, отвечая презрением. Это удавалось иногда 10, 15 раз, но негодование наростало и взрыв становился все неизбежнее. Так что подобный план едва ли приводил к лучшему: столкновения и волнения случались реже, но гораздо яростнее, да и ответное действие при этом не всегда было эквивалентно поводу; а успокоение наступало медленнее и бессонница мучительнее. У многих стала выясняться мысль, что в такой мелочной и жестокой борьбе и сам мельчаешь и что влачить такое существование не стоить. Может быть, такое настроение и послужило одним из поводов к самоубийству. А ежедневная борьба, подавленное негодование, сознание своего бессилия и безвыходности положения, невозможность успокоения для расстроенного, измученного человека, напряженное состояние даже тогда, когда уклоняешься от столкновений, и особенно смена возбуждения и прострации—все это вело к помешательству. Долго тянулась отчаянная борьба за жизнь, за спокойствие, за более разумное существование, и уступки мы добились ценою великих жертв. Прошло 10 лет. В первые годы погибло около 50%, в том числе двое были расстреляны за оскорбление действием. Потом началось почти повальное сумасшествие 1). Мышкин и Минаков стучали соседям, что жить далее они не желают, но хотят умереть не бесполезно для товарищей и будут требовать книг, журналов, свиданий с товарищами, переписки с родными, мастерских. Какими-то неведомыми путями проникли в заграничную печать кой-какие вести о Шлиссельбурге, напр., об ужасной смерти Грачевского, который сжег себя, облив керосином. В расчеты начальства не входило превращение политической тюрьмы в сумасшедший дом, а между тем дело к тому клонилось; да и сумасшедшие были для них лично слишком опасны и страшно увеличивали работу надзора и обуздания. Быстрое же вымирание являлось вопиющим скандалом: без сомнения, протест в такой форме портил их планы. Вот почему начальство мало-по-малу склонилось к уступкам, и все эти уступки и льготы были куплены ценою крови. Главный льготы, которые имели спасительное значение, были: книги и журналы, общение и прогулка. Все эти льготы стали обозначаться в минимальной степени в конце царствования Александра III-го, и, наконец, в 95—97 гг. наступил для нас «золотой век», который тянулся несколько лет (до осени 1901 года). Уже при Сипягине начались стеснения и насту-

1) Игнатий Иванов, Похитонов — умерли. Шебалин, Ювачев — поправились. Самоубийства: Тиханович, Грачевский, Софья Гинсбург и несколько попыток. Мышкин и Минаков расстреляны.
55

56
пил возврата к старым порядкам, а при Плеве, когда нас оставалось только 13 чел. из 51, когда мы потеряли молодость, силы здоровье, выносливость, нас вернули к старому-режиму. Таково было наше душевное состояние от начала до самого конца пребывания в тюрьме, с незначительными уклонениями к лучшему в лучшие времена.

ГЛАВА II.

Вскоре после смерти Мышкина и Минакова 1) нам выдали небольшие грифельные доски (из кардона) и по тетради в 3 листа в четвертушку, с пронумерованными страницами и скрепленные подписью смотрителя; дали по карандашу и спросили, какие учебники желал бы иметь каждый для занятий. Подавая мне карандаш, Соколов-Ирод сказал: «Если карандаш спортится, сказать: починим; когда тетрадка спишется: сдать, дадим чистую». Одни пожелали заниматься математикой, другие изучением языков, естествознания, прикладными знаниями, для чего и были указаны книги, учебники, словари. Когда роздали купленный книги, мы были очень разочарованы: кто желал изучать высшую математику, получил арифметику и краткую геометрию для начальных училищ. Для изучения иностранных языков выдали руководства для младшего возраста в 40, 50 страничек с глупейшими вопросами и ответами. Вероятно, так было сделано по невежеству или по экономическим расчетам. На наше заявление о негодности подобных учебников и после неоднократных заявлений ближайшему начальству и ревизорам, мы получили, наконец, учебники по своему желанию, а также и словари, отобранные при аресте. Я просил министра Дурново, при посещении им тюрьмы, продать отобранные у меня вместе с другими вещами мои ордена 2) и купить на вырученные деньги 3 словаря. Министр ответил; «словари будут». На другой день коменданта мне сказал, что министр был обижен моим заявлением, считая его демонстративно выраженным пренебрежением к наградам за отличие. Как бы то ни было, мне выдали 3 словаря и объявили, что ордена будут отправлены к родным; однако, по возвращении на родину, оказалось, что родные этих орденов не получали. Через несколько лета генерал Петров выслал нам, по нашему заявлению, полное собрание сочинений Спенсера на русском языке и собрание сочинений Маколея на английском языке, а потом Историю России Соловьева и собрание сочинений Костомарова. А вскоре, по нашей просьбе, были выданы отобранный при аресте книги, за некоторым, впрочем, исключением (мне не выдали сбор-

1) По рассказу Л. А. Волкенштейн, Минаков расстрелян 6 сентября 1884 г., а Мышкин в начале января 1885 г. («13 лет в Шлиссельбугской крепости». Спб. 1905 г, стр. 3).
2) М. Ю. Ашенбреннер осужден в чине подполковника. Ред.
56

57
ника статей проф. Зибера об экономической теории Маркса, а Лопатину, кажется, 1-ый том «Капитала»). Но вскоре эти книги были отобраны потому, что у кого-то ревизор увидел на столе Историю революции Кинэ или Минье. За конфискацией книг последовало сначала прекращение гулянья, а потом голодовка. Для переговоров тогда «впервые» воспользовались ватерклозетом и его трубами, для чего параша тщательно мылась, а потом вычерпывалась из нее вода и так. обр. ватерклозет превращался в «телефон». В этих телефонных клубах обменивались мнениями о вернейших способах самоубийства. Голодовка была достаточно продолжительна и расстроила здоровье многих. Начальство могло считать себя победителем, но община потерпела не полное поражение, так как большая часть книг была возвращена 1).
Вместе с тем пристроили под прямым углом к старым миниатюрным клеткам для прогулки еще 8 более обширных клеток; привезли туда земли, и так. обр. возникли наши будущие цветники и огороды, и стали сводить нас парами на прогулке. Мне назначали М. П. Шебалина 2), с которым я виделся сначала через день, а потом каждый день. Через 1 ½ года начальство, по своим соображениям, дало мне вместо Шебалина Ф. Н. Юрковского 3), с которым свидания продолжались тоже больше года. Третьим был назначен М. Ф. Фроленко 4). Затем нам предоставили самим выбирать товарищей по прогулке и менять их через краткие промежутки времени и, наконец, установился такой порядок назначения на прогулки: мы выбрали товарища «променадмейстера», который по нашему назначению расписывал нас ежедневно попарно и подавал утром расписание вахмистру. В конце же концов, когда прогулки были продолжены до обеда, т.е. от 8 до 12 часов, перемена партнеров по прогулке совершалась по нашим личным заявлениям дежурному на вышке унтер-офицеру, так что можно было повидаться со всеми по очереди. При этом жандармы наблюдали только, чтоб в одной клетке не было более двух человек. Тогда должность променадмейстера, как лишняя, была упразднена.
Кажется, в 1890 г. нам сказали, что проектированы уже мастерские, а пока предложили заняться желающим ажурными

1) Возвращено: Всемирн. История Шлоссера; Рибо: Наследственность, Болезни воли, Болезни памяти; Физиология ума Карпентера; Тэн — Об уме и познании; Логика Милля, Маудсли Тhe Will and Body; Уоллеса Islands Life.
2) Находится ныне в Якутской области
3) Умер в Шлиссельбурге. Ред.
4) Амнистирован в 1905 году. Ред.
57

58
работами. Желание изъявили многие. Потом в старой тюрьме, которая находилась в цитадели, т.е. на ближайшем соседнем дворе, устроены были в камерах, который прежде служили карцерами, столярные, токарная, переплетная и сапожные мастерские. Вместе с тем нам стали отпускать, кажется, 180 руб. в год на садовые, огородные инструменты, на семена, удобрение и на материалы для мастерства. Мастерством пожелали заниматься все, но знающих мастерство было очень немного, а начальство не хотело сводить нас парами в мастерских и предлагало начинающим в наставники жандармских унтеров. От таких менторов мы отказались. Выходила такая нелепость: мастерские были разрешены, устроены и пустовали при нашем общем желании учиться и работать. Мало-по-малу начальство уступило, и нас стали водить туда парами. Так многие из нас научились мастерствам, но хороших мастеров вышло немного. Мы производили изящные, художественный вещи, но работали над ними так долго, что при обычной рыночной расценке не могли бы заработать более 20 коп. в день. Вообще и в мастерствах и в книжных занятиях мы не достигли большого успеха: в неволе труд не продуктивен, да и сбыта наши произведения не имели. Правда, многие из нас достигли значительных успехов, но на это потрачено было так много труда и времени, что успехи наши при иных обстоятельствах были бы во много раз больше. Когда построили огородные заборы и поставили вышку для дежурных, нас распределили по огородам. По наличному составу приходилось в малых огородиках по 2, в больших по 3 и 4 хозяина. Выдали семена овощей, провели в каждый из 8 огородиков воду, выдали огородные инструменты. Каждому приходилось по грядке. Наши жилые камеры были очень невелики: можно было сделать 5—6 шагов от двери до окна; углы были заняты и ходить по диагонали не приходилось. Мы страдали от недостатка движения и пассивная гимнастика не вознаграждала этого недостатка, да и приводила, по крайней мере, в первые годы, к недоразумениям, вызывая недоумение и беспокойство дежурных по коридору; поэтому в каждом огороде мы сделали по широкой дорожке для движения вдвоем, вымостив ее старым поломанным плитняком. По этой дорожке мы прохаживались, ведя беседы; а когда случалось оставаться в огороде одному, то ходили с книгой: читали и ходили в одно время, соединяя моцион с интересным чтением. Ходили мы на прогулке очень много: это было необходимо и спасительно для здоровья. Один из товарищей вычислил, что за 20 лет пребывания в тюрьме он 12 раз обошел землю по экватору. Оставляя место для прогулки, приходилось сузить грядки; каждый вершок земли был дорог, а потому нужно было выгадать место между грядками, и мы решили бока грядок обложить досками. На дворе у старой тюрьмы был склад дров, и там мы видели длинные и толстые поленья. Мы просили отдать эти поленья нам и из них, действуя топором,
58

59
клиньями и шерхебелем, поделали доски. Это была первая большая работа. Посеяли редиску, редьку, брюкву, репу, морковь, свеклу, лук, укроп, петрушку, горох, чеснок, капусту и цветную капусту — всего понемногу. Лучше всего вышла брюква, хуже репа и цветная капуста: слишком было тесно. Крепостные стены, тюрьма и высокие заборы огородиков закрывали большую часть дня солнце. На хорошо освещенном месте посеяли цветы, а вдоль заборов кусты малины, черной и красной смородины и крыжовника. Затем посадили несколько яблонь. В 8-м огороде теперь есть небольшая яблоня, вырощенная из семячка и привитая М. Ф. Фроленко, и вишневое деревцо, вырощенное из косточки.
Когда открылись мастерские и возникли деловые разговоры с смотрителем, комендантом и офицером, заведующим мастерскими, явилась необходимость в выборном, говорившем от лица всех. Этот выборный назывался старостой и служил сначала, кажется, год, а потом полгода. Местное начальство на это охотно согласилось, потому что ему было выгоднее вести переговоры с уполномоченным от всей общины, тем более, что некоторые товарищи прямо таки не могли равнодушно говорить с тюремщиками. Староста обязан быль следить за исправностью инструментов, выпиской и расходом материалов и сводить счеты по расходу суммы, отпущенной на мастерские и огороды. Эта сумма делилась на 2 части: одна на общие надобности, другая делилась на равные паи по наличному числу и расходовалась каждым на покупку материалов по личному усмотрению. Не следует думать, что деньги выдавались на руки. Все расчеты велись на бумаге.
В течение первых 6 лет нам на довольствие отпускалось по 11 коп. в день, в том числе и черный хлеб. Хлеба давали по 2 ½ фунта. Хлеб всегда был дурного качества, сырой и с закалом. На обед полагалось 2 блюда: суп, щи, борщ или жидкая гороховая похлебка; на второе каша гречневая, пшенная, или размазня. На ужин давали подогретое жидкое блюдо, оставшееся от обеда. В посты и по средам и по пятницам давалась постная пища. Это делалось, конечно, не из благочестия, а для укрощения, потому что по средам и пятницам давали постное даже на Святой неделе и на Рождестве. Пища была недоброкачественная: горячее без навара, со следами мяса; каши и масла чуть-чуть, постная похлебка из гнилых снятков, грибные щи на минимальном количестве капусты и грибов, жидкий горох с плавающими червями. По воскресеньям давали на второе несколько нарезанных маленьких кусочков жареной говядины с картофелем и фасолью и на третье пирог с брусничным вареньем. На пасху выдавали небольшую булку в виде кулича и маленькую, глотка на три, пасху из подслащенного творогу и несколько крашеных яиц. В 1889 году нашу лазаретную порцию обратили в ординарную: на довольствие полагалось 23 к. в день
59

60
с хлебом и разрешили заменить черный хлеб белым и ситным в половинном количестве, т.е. вместо 2 ½ фун. Черного — 1 ¼ белого. С этих пор пища была удовлетворительна и разнообразнее, чем прежде. Кроме того, нам было предоставлено самим составлять меню, на условии не выходить за пределы 23 коп. Для составления меню мы стали выбирать «менюмейстера», которому выпадала неблагодарная и трудная роль угодить всем и каждому, не выходя из раскладки. Для такого безнадежного дела понадобилось нашим менюмейстерам много остроумия и усердия и, наконец, они стали делать время от времени оригинальные плебисциты: каждое кушанье повторялось за 2, 3, 4 недели пропорционально поданным голосам. Мы получали 2, 3 раза в неделю молочные супы, котлеты, рисовую кашу, макароны, сырники, варенники, те же праздничные пироги с брусникой или пироги с капустой и мясом; по субботам на ужин селедку с картофелем, а в воскресенье на ужин около ¼ Ф. сыру. Эта пища была бы хороша, но на жаркое мы получали всегда вываренное мясо, потому что при наших средствах делать жаркое из хорошего мягкого мяса было невозможно. Масла отпускалось очень мало, а между тем в тех широтах, где мы проживали, потребность в жирах и углеводах была настоятельнее, чем где-нибудь. Нашему горю пришел на помощь доктор Николай Сергеевич Безроднов, который сделал нам много добра. Он стал выдавать нам на всю братию из лазаретных сумм по 10 фун. в месяц подсолнечного масла. Сначала мы примешивали это масло к каше, картофелю и т. д. с неудовольствием, но потом привыкли к нему, и оно нам стало приятно. Сначала нам выдавали 2 раза в день по кружке чаю и по куску пиленого сахару. Много лет спустя при коменданте Гангарте, выдали каждому по 2 чайника: один для кипятку, другой для заварки чая, и стали отпускать по ½ ф. чаю и 3 фун. сахару на месяц. Чай был удовлетворительного качества по 90 к. за 2 фун., а сахар оценивался очень дорого, по 18 коп. фун. При гуртовой покупке и с уступкою постоянному покупателю ½ фун. чаю обходилось по 77 коп., так что чайное довольствие 1 человека обходилось в месяц 1 р. 31 к. Впоследствии было разрешено на эти деньги выписывать не только чай, но кофе, какао, лимоны, монпасье, клюкву. Многие брали только ¼ ф. чаю, а на остальные деньги покупали чего-нибудь другого; некоторые не брали вовсе чаю, а пили ячменный кофе.

Сначала мы стучали очень неискусно и плохо понимали друг друга, так что разговор стуком нас не удовлетворял, а скорее раздражал за невозможностью высказаться. Потом мало-по-малу мы стали стучать очень быстро и отчетливо и понимали друг друга настолько хорошо, что не приходилось достукивать слово до конца; часто употребительный слова заменялись одной буквой, или условным знаком. Сначала перестукивались только с соседями и сту-
60

61
чали без всякой надобности слишком громко, но, познакомившись с тюремной акустикой, стали стучать очень тихо для того, чтобы не беспокоить других товарищей и не вводить в беседу нежелательного свидетеля, дежурного жандарма. Громкий же стук был слышен через 2 камеры и наверху и внизу, и потому у нас бывали общие беседы по разным углам. Начальство преследовало за стук, наказывало, перебивало стук всячески, между прочим, пуская в незанятой камере струю воды из крана: журчание воды заглушало стук, да и страшно раздражало нервы. Но потребность в сношениях с другими была так велика, что начальству пришлось уступить. Потом для сношения с противоположной стороной стучали в железный калорифер (паровое отопление), или в дверь. Такой стук был слышен всеми и невольно привлекал к себе общее внимание, поэтому в дверь и калорифер стучали только в экстренных случаях, когда нужно было обменяться мыслью или вестью со всеми, стараясь не беспокоить занятых или отдыхающих товарищей без нужды. Когда же мы стали видеться часто друг с другом, то стукотня мало-по-малу вывелась из обихода, а начальство само приглашало старосту в некоторых случаях постучать в дверь для оповещения публики, напр., так: «Постучите, пожалуйста, что сегодня прогулка начнется в 9 час., потому что на дворе будут производиться работы». Общий неистовый стук в двери и печи, при чем стучали чем попало, подымался в виде протеста.
Кроме обычных наказаний, в роде лишения чая, книг, прогулки, работы в мастерских, темного карцера без постели, с содержанием на хлебе и воде, применялись еще: продолжительное заключение в карцере с наложением оков и смирительная рубашка. Заключение с наложением оков было применено только раз к К. Ф. Мартынову 1) за то, что плюнул смотрителю Федорову в физиономию. Перемещение в карцер сопровождалось иногда побоями. На протесты против насилия грубый бурбон Соколов, по прозванию Ирод, он же Цербер, отвечал с видимым сокрушением: «Эх! да разве так бы следовало по инструкции», намекая на § инструкции, где говорилось о 50 ударах розгами. Общие же протесты, принимавшие вид маленького погрома, оставались без наказания: начальство было слишком озабочено тем, чтобы инцидент не разрешился громким скандалом, и прибегало к увещаниям и обещаниям для успокоения. Второе десятилетие наказания применялись реже, хотя поводов было не меньше, так как мы стали очень раздражительны: каждый из нас походил на бомбу, начиненную пироксилином, и мы нередко от обороны переходили в наступление. Наши тяжеловесные

1) По выходе из Шлиссельбурга застрелился в Якутской области.
61

62
железные кровати вместе с постелью утром при раздаче кипятка подымались, прислонялись к стене и запирались на замок, а вечером в 7 часов опускались; такой порядок существовал долго; потом кровати уже не подымались.
Первый смотритель, Соколов, сначала пытался обращаться к нам на ты и, когда ему отвечали тем же, он очень обижался: «Да ведь ты лишен всех прав; так по инструкции, а мне что: прикажут говорить вам ваше сиятельство, и буду говорить!» Потом к нам обращались в третьем лице, напр: первый комендант Покрошинский на 4-м годе заключения спросил меня: «Здоровье заключенного?» — Хорошо, ответил я—«И все это время заключенный ни разу не болел?» — Ни разу. — «И здоровье заключенного нисколько не пошатнулось?» — Не пошатнулось. — «Удивительно!» заключил он.
Высокое расположение окна в камере, густая железная решетка, двойные рамы и летом и зимой отнимали много света, а матовый стекла создавали вечные сумерки в камерах. Это тянулось долго, достаточно долго, чтобы испортить зрение у всех, кому удалось остаться в живых. Наши настоятельный заявления оставались без ответа, или нам предлагали заменить матовые стекла струйчатами, не менее зловредными. Лет через 10 или 12, когда у нас началось острое страдание глаз, нам вставили прозрачный стекла, и мы увидели, наконец, луну и звездное небо. Когда было позволено иметь в камерах самодельные табуретки, некоторые читали стоя на табуретке у окна. Начальство, неспособное войти в наше положение, признавало это за нарушение порядка, тогда как подобный способ чтения у окна был единственным возможным для людей с расстроенным зрением. Читали мы очень много, не жалея своих больных глаз: иначе было невозможно, потому что нам ставилась альтернатива: или береги глаза, не читай и сходи с ума от тоски, или слепни, спасая себя от безумия. Поэтому и на прогулке мы читали много. Для освежения же глаз, приходилось ежедневно, целые годы, примачивать их утром и вечером борной примочкой.
20 лет мы жили как бы под стеклянным колпаком. Когда вели на прогулку, в мастерские и обратно в камеру, заключенного провожали два унтер-офицера, а со стороны наблюдали еще смотритель или вахмистр. При этом передний жандарм поворачивал голову то направо, то налево. Вдоль клеток и огородов была построена галлерея с навесом, откуда неотступно следили за гуляющими дежурные унтера, прислушиваясь к нашим разговорам. На этой-то вышке бессменно дежурил и первый смотритель, который сам затворял и отворял камеры. В камерах и мастерских следили через стеклышко в двери, которое закрывалось снаружи железной занавеской. Вдоль камер лежал половик и дежурные ходили в мягких башмаках летом и в
62

63
валенках зимою. К этому стеклышку они подкрадывались каждый 5 или 10 минуть. Маневры дежурных, чтобы приблизиться неслышно и поднять занавеску неожиданно, были нелепы потому, что они подглядывали через правильные промежутки и ясно, что их предосторожности были напрасны. Шорох, когда жандарм крадется вдоль стены, вытирая ее спиною, мешал занятиям, заставляя следить за этими проделками и поджидать их. Эти проделки возмущали, как бессмысленное дело, за которым приходится невольно следить, безмысленное потому, что бесчисленные попытки поймать заключенного на месте воображаемого преступления ни к чему не приводили. Делая каждого из нас объектом многочисленных ежедневных наблюдений, они отлично вперед знали, кто и в какую минуту чем занять, потому что и у нас за годы сложились свои привычки и свой неизменный домашний обиход. А между тем, при всем сознании бесполезности, нелепости и неуместности наблюдений дежурного, заключенный, вместо того, чтобы спокойно продолжать свои занятия, застывает в напряженном ожидании, иногда опасаясь переменить положение тела под этими подозрительными взглядами. И когда приходится, таким образом, проходить многие годы сквозь строй «недреманого ока», которое тебя точит как червь неумирающий, спрашиваешь себя, к чему им понадобилась такая утонченная пытка над людьми занятыми или больными?.. Да и накрыть нас на месте преступления было трудно: мы всегда были настороже, когда это было нужно, и умели делать свои выводы из бесчисленных наблюдений; а наш слух до того обострила тюрьма, что мы, по повадке дежурного, по множеству мелких признаков, отлично знали, кто дежурить и что делается за дверью в коридоре. Вообще мы действовали и говорили прямо и открыто, прибегая к конспирации в редких случаях, и это всего лучше сбивало их с толку. И не только говорили открыто, но умышленно подымали, напр., для того, чтобы отвадить любопытных, такие разговоры, которые слушать жандармам было неудобно, и это помогло. Весьма понятно, что это проклятое стеклышко возмущало многих, и унтеров гнали от дверей грубой бранью. Это помогало на время, а потом опять начиналась та же история снова, словно мы имели дело с неумолимой стихией, против которой бесполезны заклинания. Однако, этот неусыпный надзор был совсем недействителен в видах предупреждения и пресечения: он, напр., не мешал самоубийству, но он был очень чувствителен как средство истязания (Тихонович повесился, Грачевский сжег себя, Софья Гинсбург зарезалась, Похитонов был захвачен и спасен не жандармами, а Л. А. Волкенштейн).
Долго мы не могли допроситься лучшей вентиляции камер, в которых отравляла воздух параша. Оконная форточка откидывалась вниз и давала слишком мало свежего воздуха, потому что была связана железными полосами с другой форточкой в наружной раме и открывалась на небольшую щелку; и эта форточка сна-
63

64
чала открывалась только 2 раза в день на ¼ часа. Лет через 10—12 окно переделали так, чтобы откидывалась вниз верхняя часть рамы. Теперь мы сами могли открывать и закрывать фортку по своему усмотрению, приспособивши для этого две веревки.
Широко применяя к делу инструкцию, в которой говорилось о кандалах, сумасшедших рубашках и расстрелянии, начальство вывешивало в камерах эту инструкцию, очевидно, потому, что там был § о позорном наказании, чтобы добиться покорности и смирения. Слишком опасно было применить этот § потому, что это повело бы к покушениям на жизнь исполнителей и к поголовному самоубийству, а унизить и уязвить нас все же хотелось. Эти писанные или печатный инструкции так или иначе заключенные устраняли. Вывешивали новые экземпляры, которые опять устранялись, и кончилось тем, что они исчезли. Кроме инструкции комендант несомненно получал и негласные наставления о применении ее с обширными полномочиями в крайних случаях; а такая крайность определялась его усмотрением. Лучший из комендантов говорил нам: «Поверьте, если б я применял инструкцию со всею строгостью, ни одного из вас не было бы в живых через ½ года!» Тюремная администрация состояла из людей опытных, преданных, решительных, я даже думаю, неподкупных и, пожалуй, служивших по призванию. Как же, спрашивается, действовала на их душу эта вечная малая, но жестокая война с заключенными? На это отвечает история наших комендантов и смотрителей за 20 лет: 1-ый комендант, Покрошинский, помешался и вскоре умер, 1-го смотрителя, знаменитого Ирода Соколова, разбил паралич после смерти Грачевского, 2-ой комендант, Добродеев, сошел с ума; 2-ой смотритель, Федоров, пил горькую, строчил доносы на всех и, в заключение, по ошибке написал донос на себя и был уволен в отставку, но с большим пенсионом. 3-ий комендант, Коренев, добрый, совершенно неудачно попавший на место, пробыл у нас месяца четыре, или около того, и переведен в Архангельск; 3-й смотритель Дубровин, неглупый, строгий, но тактичный и самостоятельный и 4-ый смотритель, интеллигентный офицер Провоторов, попавшие к нам в лучшие времена, не долго пробыли: первый ушел потому, что не хотел служить на этом месте, а второй ушел, по его словам, опасаясь помешательства. Лучший комендант, Гангарт — реформатор, человек умный, деликатный и с большим тактом, — ладил с нами довольно удачно. При нем введены были наиболее существенный реформы. Сипягин нашел его слабым, и он был переведен, а вскоре вышел в отставку. 5-ый смотритель, Гузь, и 5-ый комендант, Обухов, при Сипягине были уступчивы и, хотя при них уже стал обозначаться поворот к старому режиму, они сначала старались
64

65
смягчить его; но с назначением Плеве, они круто повернули курс, открыв кампанию против нас бессмысленным, жестоким и ничем не вызванным насилием над больным товарищем, за что младший из них получил оскорбление действием, а старший избежал того же возмездия потому, что спрятался. Обухов был уволен в отставку за то, что распустил тюрьму; а Гузь тоже, но выпросил потом себе какое-то место на Кавказе. Не ясно ли, что варварская система гонения была губительна и, по меньшей мере, не безвредна для самих тюремщиков. Тут осуществлялось не только длившееся без срока возмездие за содеянное, по мнению властей, преступление, а на заключенных смотрели как на заложников, которым мстила бессильная злоба за всякую свою неудачу.

Разговоры с начальством были очень неприятны, а для некоторых просто невыносимы, и мирное настроение изменяло резкий тон их обычного обращения в сатирический или иронический. Другие же, напротив, находились, так сказать, в состоянии непрерывна единоборства с ближайшим начальством, не пропуская ни одного случая без контрольных разъяснений, заявлений и протестов. А между тем нам нужны были должностные лица, которым приходилось иметь ежедневный деловые объяснения с тюремной администрацией. Учреждение должностей отчасти мотивировалось предположением, что голос старосты или библиотекаря от лица всей общины будет иметь больше веса и в то же время избавит товарищей от неприятных и тягостных разговоров с тюремщиками. Тем выше была заслуга тех товарищей, которые всегда без отказа соглашались на служение обществу. Один из товарищей С. А. Иванов был почти бессменным старостой (отдыхая 6 месяцев в году). На смену ему охотно выходил М. Р. Попов 1), хотя начальству очень не нравились эти наши избранники. Должность старосты, как более сложная, была особенно тягостна потому, что наши личные сношения были стеснены, отсюда вытекало много лишней работы. Наказы, которые можно было, при нормальных условиях, сделать очень скоро и просто на словах, приходилось выстукивать в дверь, или передавать запиской через вахмистра с неизбежными в этом случае недомолвками, умолчаниями, иносказаниями; а бумажный сношения создавали недоразумения. Так полицейская бюрократия, своим соприкосновением, заражала и нас бюрократизмом. Понятно, что на эти должности соглашались неохотно, и у нас подымался не раз вопрос об их упразднении. Однако, эти должности все же облегчали общине деловые сношения, да и начальство относилось к выборному с большим вниманием, зная, что община

1) С. А. Иванов и М. Р. Попов — оба амнистированы в 1905 году. Ред.
65

66
единодушно и энергично его поддерживает; поэтому эти должности уцелели, только служба перестала быть обязательной и обусловливалась согласием избранных.

ГЛАВА III.

Мрачный тучи, давившие на тюрьму, не разрешались освежительным дождем при появлении громовержцев: совсем наоборот. Посещение властей приносило нам новое беспокойство. Желая показать посетителю тюрьму во всем блеске ее совершенства, ближайшее начальство действовало так, как будто бы стыдилось явиться в глазах высокого гостя слишком либеральным или боялось оскорбить его взоры теми маленькими отступлениями от инструкции, которые у нас назывались «льготами». Книги прятались: оставлялась только одна, с наиболее невинным заглавием. Столовый прибор, перочинные ножи (это все явилось у нас очень не скоро), инструменты для работы в камерах — отбирались. Замечательно, что заплатанное, дырявое, истертое рубище, которое мы носили (куртки, штаны, белье) оставалось как бы на показ.
Сановники были очень вежливы, за исключением генерала Шебеко, который кричал, правда, в коридоре, так что не многие его поняли, что нас «следует бить плетьми»…, да генерала Оржевского, державшего себя вежливо, но странно. Один из товарищей заявил ему, что матовые стекла расстроили наше зрение и если не будут заменены прозрачными, то мы ослепнем. На это Оржевский объявил, что замена стекол зависит вполне от его воли, и не заменил эти матовые стекла; правда, он и не обещал это сделать. В тюрьме тогда находился штабс-капитан М. Ф. Лаговский, посаженный туда без суда, административно, и положение которого отличалось от нашего не в его пользу, хотя мы были осуждены на каторгу, а он оставался все-же офицером. Прислан он был на 5 лет, и 5 лет уже прошло. Лаговский спросил Оржевского: «Почему меня не увозят?» Оржевский ответил:—«Отсюда не увозят, а выносят!» Затем через несколько дней Лаговскому прочитали бумагу из департамента полиции о продолжении срока его наказания еще на 5 лет. Из высокопоставленных посетителей у нас бывали аккуратно и ежегодно только начальники корпуса жандармов. Директора департамента полиции Дурново и Зволянский были по 2 раза; министры Дурново и Горемыкин по разу; да еще приезжали из деп. полиц. ревизоры или следователи по разным случаям для дознания. Мы же неизменно и почти безуспешно заявляли о книгах, журналах, газетах, свиданиях с товарищами, мастерских, переписке с родными, и эти льготы, через год по чайной ложке, нам прописывались, при чем нас всегда предупреждали, что льготы даются на время и могут быть отменены по усмотрению без всякого повода с нашей стороны.
66

67
Самое явление заключенным высшего начальства совершалось таким образом: смотритель открывал двери; входили 2 жандармских унтер-офицера и становились по сторонам и боком к заключенному. Они не спускали с него глаз и находились в совершенной готовности схватить его за горло или за руки при малейшем подозрительном движении. Затем входили смотритель и комендант и становились между посетителем и узником. Домашнее начальство видалось с нами с теми же предосторожностями в первые годы; потом, когда и у нас наступила эпоха «доверия», они входили в камеру или с вахмистром или с одним дежурным. Для неважных же объяснений просто откидывалась форточка в двери. Доктор без смотрителя ни к здоровым, ни к больным не допускался. Один только доктор Безроднов настоятельно потребовал, чтобы ему не сопутствовали жандармы. Крепостной священник посещал нас сначала также вместе с смотрителем; но священник скоро прекратил свои визиты, так как мы не понравились друг другу. В первое свое посещение Юрковского он, усмотрев на столе несколько светских книг, стал их швырять с пренебрежением: «Зачем вы читаете это? Читайте библию: книг слишком много, всех не прочитаешь!» На это последовал ответ: «Да ведь и хлеба много: всего хлеба не съешь, а без хлеба умрешь!»

Жгучий вопрос о разрешении наших сношений нужно было разрешить во что бы то ни стало. Прогулка вдвоем нас не удовлетворяла даже тогда, когда мы сходились не по назначению, а по своему выбору; она походила скорее на брак по расчету, на принудительную связь, а не на союз по склонности. Монологи и диалоги были приятны до поры до времени; а жажда более широкого общения у тюремного обитателя такая естественная потребность, которую не искоренить никакое гонение. Долго и напрасно мы просили о прогулке втроем. Начальство признало всю силу наших доводов, но категорически отказалось подымать этот бесполезный вопрос, считая наше желание утопичным; и все дальнейшие переговоры и попытки показали, что департ. полиц. в этом пункте, на основании неизвестных соображений, не сделает послабления. Долго так мы томились и, наконец, обходными путями нашли выход. Заборы, разделявшие клетки и огороды, упирались в крепостную стену и место встречи забора со стеной было забито вертикально поставленной доской. Один из товарищей сообразил, что такое положение доски указывает на щель в этом месте. Исследование подтвердило догадку. Эти доски были оторваны с помощью заступов и кольев. Конечно, вышел большой переполох. Доски опять были прибиты в наше отсутствие на место; но их снова оторвали, и так нам удавалось через щелку в вершок ширины отчасти видеться и переговариваться с соседними парами. Но такая игра не стоила
67

68
свеч: слишком мало было видно и не особенно удобно было говорить. Однако, мы попали на верную дорогу, и мысль продолжала работать в этом же направлении. Наша тюремная общественная жизнь на каждом шагу подтверждала социологические взгляды Тарда на исключительное значение факторов изобретения и подражания. Усложнение нашей общественности обозначалось всегда так: является изобретатель, который, впрочем, не всегда был вожаком: изобретателями были часто более пылкие и даже импульсивные люди, а даровитые являлись подражателями, и это, может быть, зависело оттого, что наши изобретения имели чисто практический характер. Целесообразное же приспособление было делом наиболее даровитых, подхватывавших и разрабатывавших сырую идею изобретателя.
И тут не было «бессознательного и мимовольного подражания» (Н. К. Михайловский). Затем уже наступало повальное подражание, в данном случае принявшее форму объединенного действия. В других случаях, о которых будет сказано, подражание принимало характер «психического заражения» (Михайловский) и объяснялось, может быть, нашей психической разстроенностью. В данном же случае было так: одна и та же мысль заботила всех. Однажды, Бог весть по какому наитию, один из товарищей бросился из огородика в мастерскую и возвратился оттуда с коловоротом и ножевкой (ручная маленькая пила). В нескольких словах он объяснил своему партнеру, что нужно делать. Один вертел коловоротом сквозные дырки в заборе, другой пропиливал ножевкой доску между дырками. Они выбирали такое время, когда дежурный жандарм начинал прохаживаться, и в заборе очень скоро была проделана форточка в соседний огород приблизительно в 6 вершков по обоим измерениям, и соседние пары обменялись рукопожатием. Тогда только набежали жандармы во главе со смотрителем. Вместе с тем везде распространилась весть о том, что между двумя огородами NN „прорубил окно”, и в ту минуту, когда там происходило разбирательство и препирательство, другие бежали в мастерские, и по всей линии закипела работа. Когда стали разводить по камерам, таких форточек оказалось уже несколько. На другой день эти форточки были заколочены; но отломать доски, их закрывавшие, было очень не трудно. Однако, такие pro и contra продолжались не долго и форточки были завоеваны. В каждой тюрьме порядок нарушается неизбежно, но также неизбежно он восстановляется. Но то, что теперь случилось, можно назвать потрясением основ тюрьмы: это было завоеванием нового права. Как же объяснить такую уступчивость властей? Комендант своею властью не мог узаконить такой переворот. Очевидно, он настойчиво ходатайствовал за нас потому, что были на лицо слишком уважительный причины. В тюрьме только что приостановилась повальная смертность; но ни один пророк не мог бы предсказать, что будет далее. Чахотка и цынга
68

69
перестали косить, но гибель приняла более ужасную форму — форму помешательства. Помешанные жили с нами, превращая наше обиталище в преисподнюю. Глядя на сумасшедших, здоровые видели воочию свою страшную судьбу и оценили вполне, какой это коварный дар: бессрочное пребывание в тюрьме взамен смертной казни. В таком положении добровольная смерть будет лучшим выходом. Какие же меры могло принять начальство для восстановления порядка? Отобрать инструменты? Закрыть мастерские? Но мы могли бы, по образу и подобию пещерных людей, действовать и первобытными способами, без коловорота и ножевки. Мы стали бы, наконец, прыгать друг к другу через забор. Следовательно, нужно было запереть нас всех в камерах и лишить прогулки навсегда, другими словами, уморить; а на это власти не решались и предложили нам компромисс: нас просили сделать к форточкам подвижные занавески из доски, чтобы эти четыреугольные отверстия не зияли в наше отсутствие, и просили непользоваться форточками при высоких посетителях.
Другая сторона нашей деятельности, т.е. наши занятия, развлечения и увлечения, тоже складывалась своеобразно. Иначе и быть не могло, так как наша жизнь протекала при необычайных обстоятельствах. В этих именно случаях очевиднее сказалось «бессознательное подражение», которое и объясняется отчасти бедностью и бессодержательностью существования, а отчасти нервной разстроенностью. Может быть, случайное обстоятельство или особенное настроение натолкнуло изобретателя на его затею; но стоило ему сделать первый шаг или показать пример, как начиналось повальное увлечение, и такое увлечение продолжалось иногда очень долго, а потом неожиданно сменялось новым увлечением, которому предавались с не меньшей страстностью.
Посторонний наблюдатель не предсказал бы, какой вид примет наше новое увлечение; но ему было бы виднее со стороны, что этот жар, с которым предавались люди модному занятию или развлечению — жар напускной, искусственный; что эти люди себя обманывают для того, чтобы забыться или чтобы наполнить чем-нибудь свое существование. Рано или поздно охлаждение к излюбленному занятию наступало; но при этом происходил интересный отбор. Одни отставали бесповоротно, другие же оставались при этих занятиях до конца, так как они отвечали их действительной, а не фиктивной склонности, т.е. они находили свое любимое занятие.
Шахматное поветрие одолело нас в самую глухую пору, когда не было порядочных книг; мастерские и огороды только проектировались, а прогулки были коротенькие. До сих пор никто, за исключением Буцинского 1) и Шебалина, не знал этой игры и ни мало не интересовался ею. И вот Буцинский и Шебалин объяснили через стенку своим соседям правило игры, а

1) Умер в Шлиссельбурге. Ред.
69

70
вскоре повсюду открылись шахматные турниры. Труд обучения через стенку был, конечно, нешуточный; но этому не следует удивляться: и самые маленькие задачи в тюрьме не легко поддаются разрешению. И может быть, упорная энергия для достижения какой бы то ни было цели оживляла нас и спасала от гибели. М. П. Шебалин, математик и отличный преподаватель, прочитал в оконную форточку своему соседу, рабочему К. Ф. Мартынову, курс геометрии, при чем он, как стриж, цеплялся за оконную стенку, стоя на крутом подоконнике, а пальцами изображал чертежи. Шахматные фигуры лепили из хлеба, доску чертили на столе или на бумаге; и по всей тюрьме раздавался стук в таком роде е 2 на е 4., в 1 на с 3 и т. д. Когда открылись мастерские, у всех явились точеные фигуры и шахматные доски, а когда стали давать в переплет «Литературное прибавление» к Ниве за истекший год, то стали решать задачи и следить за партиями знаменитых игроков и выписали руководство к шахматной игре. Затем, мало-по-малу игра эта потеряла свою привлекательность для большинства. Зато два товарища сделались записными игроками и состязались, вероятно, до своего выпуска. Когда я уезжал, они сыграли уже друг с другом более 10 тысяч партий.
Однако, шахматное навождение оставляло достаточно простора и для других увлечений, напр., для увлечения стихотворством. Первое стихотворение, если не ошибаюсь, было опубликовано Юрием Богдановичем, а затем каждый день приносил новое стихотворение и нового поэта, пока вся тюрьма не превратилась в Парнас, на который, не по своей воле, попал и автор этих записок, у которого не оказалось ни малейшей способности не только к поэтическому творчеству, но даже и к версификации. Однажды появилось в свет, совершенно для меня неожиданно, стихотворения за моей подписью. Оказалось, что мой сосед Г. А. Лопатин писал а lа Чаттертон, поддельные стихотворения. Больше всего у нас процветала лирика и, в этом роде, по общему признанию, встречалось несколько действительно поэтических стихотворений В. Н. Фигнер, Н. А. Морозова и П. С. Поливанова 1). Писали элегии, думы, песни, послания, эпиграммы, поэмы и даже большие романы в стихах. В 1900-х годах, когда опять начались притеснения, я разбирал с М. Ф. Фроленко его бумаги, предназначенный им к истреблению, и нашел там прекрасное стихотворение и по своей музыкальной форме, и по силе просто и трогательно выраженного чувства. Фроленко, по своей феноменальной скромности, не решался его показать товарищами. Он остался верен себе и в этом случае: делать молча больше других — та-

1) Богданович умер в Шлиссельбурге; Г. А. Лопатин и Н. А. Морозов амнистированы в 1905 г., В. Н. Фигнер вышла из Шлиссельбурга осенью 1904 года, П. С. Поливанов был сослан на поселенье в Сибирь, откуда бежал и в 1905 году застрелился за границей. Ред.
70

71
ковым он был всегда: молчал и работал за десятерых. Стихотворная горячка, однако, тянулась не долго. Публика от поэзии перешла к прозаическому творчеству, и остался только один певец, которого можно назвать нашим лауреатом, хотя он и писал в особом роде. Г. А. Лопатин отзывался ни каждое малое и большое событие в нашем мире эпиграммой или сатирой, так что по его поэтической летописи можно было бы восстановить всю нашу жизнь. Всегда блестящие и остроумные, его стихотворения напоминали несколько стихи Гейне. Они бывали часто очень злы, и бич его сатиры хлестал немилосердно и по своим и по чужим. Наши прозаические писания были очень разнообразны. В них мы нашли разумное и любимое дело, которое отвечало настоятельной потребности в осмысленном труде, в обмене мыслями и свободном выражении убеждения. Каждый из заключенных задумывал вести дневник, но это, к сожалению, было невозможно, так как нас тщательно обыскивали приблизительно до 96 года, да и потом шарили в бумагах; а изливать свою душу на глазах у гонителей мы не хотели. Дневники показали бы живую картину трагической жизни, в которой погибло так много персонажей, или, по меньшей мере, дали бы фотографические снимки с этой жизни. Настоящие записки есть только бледная схема, лишенная яркости, живости и патетизма. Но если каждый из освобожденных напишет свои записки о тюрьме, то наш коллективный труд даст, может быть, нечто значительное. 1)
С самого начала мы занимались много переводами и для практики, и для того, чтобы познакомить товарищей, не читавших на иностранных языках, с интересными книгами или статьями. В конце-концов, мы почти все стали читать свободно на двух или трех иностранных языках, а некоторые кроме того изучали, напр.: Вера Николаевна Фигнер еще итальянский; Поливанов — итальянский, испанский и польский; а Лопатин — латинский и греческий. Очень хорошие переводы на прекрасный русский язык, с немецкого и английского, сделаны Верой Николаевной. Она отлично переводила труднейшие ост-индские рассказы Киплинга. Последним ее трудом в тюрьме был перевод романа Киплинга «Ким». Сочинение Маудсли «The will and the body» было переведено дважды — Похитоновым и Шебалиным, и кроме того эта книга была переведена в сокращенном изложении. Затем переведены три тома истории Англии Маколея, 1-ый том романа Текерея «Тhe vanily fair» и три драматических хроники Шекспира: Генрих IV и Генрих V. Последние три автора далее не переводились, так как мы получили полное собрание их сочинений на русском языке. С французского переведена Панкратовым книга Тэна «Происхождение современной Франции». Поливанов перевел несколько стихотворений своего любимого поэта Аккермана. Затем переводились инте-

1) Редакция «Былого» горячо присоединяется к этим словам глубокоуважаемого Михаила Юльевича.
71

72
ресные статьи из журналов: Review of Reviews и Times Weekly. Наша оригинальная прозаическая литература была довольно обширна: было написано несколько романов. В неоконченном романе Юрковского изображены картинно и увлекательно сцены из жизни революционеров; его рассказ о побеге из Карийской тюрьмы очень интересен. Романы из фабричного мира другого очень наблюдательного автора правдиво рисуют типы и черты рабочей жизни. Несомненно талантливыми, хотя и очень неплодовитыми беллетристами, по моему мнению, были В. Н. Фигнер, Поливанов (рассказ «Кажись, кончился») и С. А. Иванов. В. Н. Фигнер писала прелестный сказочки и поэтические воспоминания из своей ранней жизни; С. А. Иванов талантливо изображал жизнь политических ссыльных в Западной Сибири, и на севере России, а бегство оттуда ссыльного и его мытарства, пока беглец не нашел успокоения и пристанище в нелегальном кружке, описаны были с немалым юмором. О беллетристике других авторов я писать не стану, потому что говорю о том, что мне кажется выдающимся и наиболее характерным. Упомяну только об остроумных фантазиях Н. А. Морозова, написанных для популяризации некоторых естественно-научных положений. Своим остроумием и наглядностью они напоминают несколько те страницы Дюринга, где он говорит об абсолютном различии между понятиями о бесконечно большом и бесконечном 1). Кроме того писали очень задорные бойкие памфлеты о представительном правлении, о правах меньшинства и большинства, о пропорциональном представительстве. Писались рефераты, монографии и трактаты об общине, капитализме, народничестве, о марксизме. Здесь состязались главным образом Н. П. Стародворский — на одной стороне и И. Д. Лукашевич — на другой. Почти все делали выписки, извлечения, компиляции из книг, а Морозов и Лукашевич написали обширные исследования: первый «о строении вещества», а второй создал целую систему философии. Под философией он разумел не теорию самой науки, не теорию познания, а общий свод частных научных обобщений, т. е. энциклопедию знания. Введением в систему служить учение об абсолютных единицах. Затем следовало изложение данных и обобщений физики, химии, минералогии, геологии, биологии, психологии, как отдела биологии, социологии и последние выводы. Социология и последние выводы были еще не окончены. Интересны его психологические воззрения. Решительно отрицая психологический параллелизм, он говорит, однако, о функциональных отношениях между явлениями сознания и протяженными. Явления сознания он называет «психической энергией», которая является в организованных телах, как новая форма превращенной физической энергии, при чем, конечно, превращение одной формы в другую совершается на основании эквивалентности. Разъяснения и возражения

1) Прыжок в бездну при переходе от понятия количественного к качественному.
72

73
на подобные теории Паульсена и Вундта он не признает доказательными и считает их метафизиками. Я слушал лекции Лукашевича: он блестящий лектор с очень большими знаниями и владеющий даром прекрасного, ясного и точного изложения. Его лекции возбуждали (т.е. только психология, теория познания и социология) большие состязания. Многотомное исследование Морозова «О строении вещества» не совсем доступно не специалисту: слишком много там математики. Зная его способность популяризировать самые запутанные вопросы, мы, профаны, просили его изложить для нас свою книгу в более доступной форме, и он мастерски справился с такой нелегкой задачей. Судьба его сочинения такова: он просил одного из высокопоставленных посетителей передать на рассмотрение свою книгу проф. Менделееву. Разрешение долго не выходило; наконец, после неоднократных его заявлений, ему разрешили отдать свое сочинение на рассмотрение не Менделееву, а проф. Коновалову. Коновалов возвратил рукопись с весьма лестной рецензией. Он признавал за автором большую эрудицию, большое остроумие, но нашел, что гипотезы Морозова при настоящем состоянии знания не всегда допускают экспериментальную поверку. После этого Морозов просил об отсылке своей книги к матери для напечатания, но в этом ему отказали наотрез.
Журналы, или, лучше сказать, периодически выпускаемые сборники разнообразных статей у нас не принялись. В первом сборнике «Винигрет» с иллюстрациями и карикатурами, поставляемыми Лукашевичем, участвовало большинство. Ежемесячную хронику составлял Лопатин. Другая, меньшая группа выпускала журнал «Разсвет» под редакцией Лаговского. «Винигрет» и «Рассвет» немедленно вступили в ожесточенную полемику. Опытный и ядовитый полемист «Винигрета» слишком допекал противников своими сарказмами, а другой сотрудник злыми карикатурами. Противная сторона, люди боевые, отвечали резкостями. Некоторая часть сотрудников «Винигрета», считая такое положение нежелательным, вышла из состава редакции и стала выпускать третий журнал «Паутинка»—сборник без полемики. Вскоре все три журнала прекратили свое существование.

Рядом с занятием поэзией и писательством многие увлекались приручением птиц, сначала голубей и воробьев, потом ласточек и даже синичек. Это увлечение явилось прямо таки с ветру, или со двора. Поливанов сначала кормил птиц на дворе; потом надумал заманить их через форточку в камеру и это удалось, но голуби были доверчивее воробьев. В камерах, выше дверей, были две отдушины, которые почему-то назывались вентиляторами; там голуби и стали плодиться. Родоначальником обширной стаи был общий любимец «Жар», который вскоре после отъезда Поливанова умер в глубокой старости. Глядя на Поливанова, стали подражать и другие; но скоро это стало невыно-
73

74
симо: во все открытый форточки налетали незваные голубики располагались в камерах как дома; пришлось поставить перед форточкой сетку. Так и окончилась эта затея, только Поливанов разводил голубей до своего отъезда, да еще один товарищ подбирал выброшенных бурею из гнезда молодых ласточек и выкармливал их насекомыми до осеннего отлета.

Любовь к цветам была какая-то неровная, порывистая: то исчезала, то являлась. Глаз, утомленный мрачным фоном нашей жизни, на котором мелькали серые шинели да синие мундиры, отдыхал в ярких и душистых цветниках. Цветники были у всех. Там были розы, душистый горошек, ландыш, сирень, воздушный жасмин, незабудки и многие однолетние и многолетние растения. Полюбилась нам никтериние, а так как она благоухает по вечерам, то мы сажали ее в горшки и брали вечером с собою в камеру. Настоящими же цветоводами были С. А. Иванов и особенно И. Д. Лукашевич. У С. А. Иванова клумбы были всегда красивы: когда одни цветы отцветали, другие распускались — фиалки, превосходный левкой, душистая вербена, красивая циния и пышный ароматный пион; а потом флокс многолетний, роскошные астры, дельфиниум, шпажник и барская спесь. Лукашевич превратил весь свой огород в цветник. Он разводил луковичный и оранжерейные растения, для чего устроил две теплички. Кроме гиацинтов, лак-фиола, нарцисов, лалий, тюльпанов, ирисов у него бывали: бегония, азалеа, китайская роза, глоксиния, пеларгониум и много редких цветов. Цветов было так много у нас, что в наши праздники вся клетка, где гуляли В. Н. Фигнер и Л. А. Волкенштейн была украшена венками, гирляндами и букетами, а их камеры утопали в цветах. Оригинальная пестрая цветочная грядка была у Поливанова; он посеял густо один только махровый мак. В каждом огороде и клетке были беседки, по которым вились хмель, или вьюнок или ипомеа.

Огородное дело не только укрепилось, но и постоянно совершенствовалось отчасти потому, что у нас были опытные руководители: бывший петровец М. Ф. Фроленко и М. Р. Попов, которые огородничали с великим увлечением отчасти потому, что огородничество, поставленное на большую ногу, требовало общего труда, а также потому, что приносило нам видимую пользу, улучшая наше питание и внося в него такую зелень, которая была нужна для страдавших цынгою. Когда у нас завелись парники, еще зимою начиналась подготовительная работа в мастерских: делались вновь или ремонтировались подрамники и рамы, щиты для закрывания парников, вязались соломенные маты. Осенью занимались посадкой молодых ягодных кустов и выкорчевыванием старых, посадкой фруктовых деревьев, для чего рыли глубокие
74

75
ямы. Земля с грядок сбрасывалась в одну кучу и просеивалась, для чего мы сделали несколько грохотов. На месте бывшей грядки копали глубокие, иногда аршина в 1 ½ , ямы до подпочвы и выносили на носилках камни и плитняк; затем переносили из парников перегной и смешивали его с огородной землей. В начале весны таскали на носилках навоз в парники и в ямы для будущих грядок. От такой работы упаришься, и по возвращении в камеру приходилось менять рубашку, у кого был второй экземпляру а у кого не было, тот надевал вместо мокрой рубашки летнюю холщевую куртку. Когда у нас явилось много парников, то приходилось помогать огороднику снимать рамы и накрывать парники, а также поливать. Огороды давали нам достаточно всяких овощей. Брюкву и кольраби мы пекли или варили и ели с постным маслом. Редьку, лук, салат ели все лето. Луку, чесноку, огурцов хватало до нового года в урожайные годы. Огурцы солили. Редьку ели зимою в тертом виде с постным маслом. Лук-порей фаршировался в осенний наш праздник. Цветную капусту получал каждый раза 4 в лето. Свеклу мариновали. Зеленый укроп сушили на солнце и сохраняли в виде порошка. В удачные годы парники давали много помидоров, так что раза 2—3 в неделю один товарищ по очереди варил в кухне при мастерских из помидор с постным маслом и стручковым перцем соус. Этот соус примешивался к щам и кашам. Выращивали еще немного картофелю и кочанной капусты. С. А. Иванов и М. Р. Попов выращивали еще 2—3 дыни и 2—3 тыквы. С. А. Иванов пробовал разводить японские огурцы, жидовскую вишню, алданский (якутский) виноград, шампиньоны и кукурузу. Он и Фроленко кормили всю братию отличной клубникой (Лакстон, Кох). Малины, смородины было очень много, крыжовнику мало. Яблони долго ничего не давали. Потом уже в лучшие годы ветер обивал цвет и сбивал плоды; вызревала иногда боровинка настолько, что можно было есть; антоновка, апорт и др. не дозревали, и мы ели их в печеном виде, или в пирогах.
После смерти Грачевского 1) керосиновые лампы, освещавшие камеры, вставлялись в кольцо, на них накладывалось нечто в роде намордника, который вахмистр затворял замком; на лампы были наложены оковы. На стекло лампы мы надевали легкий таганчик из жести, на который можно было поставить эмалированную кружку и даже небольшой эмалированный чайник. Так мы варили варенье из клюквы и делали конфекты из молока с сахаром. При полковнике Гангарте купили три небольшие керосиновые печи в сапожную, столярную и переплетную мастерские для варенья клея, приготовленья клейстера и т. д. Эти керосинки не возбранялось уносить, когда это было нужно, в камеры. Мы по-

1) Грачевский покончил с собою в Шлиссельбурге посредством самосожжения, облившись для этого керосином. Ред.
75

76
делали себе жестяные сковородки, формочки и духовые печи. Наш духовой шкаф видом и размерами был похож на гарнец. Такой шкаф ставился на керосинку, в него вкладывалась формочка, наполненная тестом на взбитых белках и желтках с сахаром. Все это покрывалось крышкой, и в ¼ часа маленький тортик был готов. Несколько таких тортиков, поставленных один на другой, переложенных клюквенным вареньем посылали имениннику. Именинник, получивший со всех сторон такие подношения, делил их и рассылал, так что и в пиршевстве принимали равное участие все. Так зародилось пирожное и кондитерское искусство; но оно получило широкое развитие впоследствии, когда для нас открыта была кухня с плитою и настоящим духовым шкафом при мастерских в старой тюрьме. Варенье из своих ягод варили на плите в эмалированной посуде. В духовом шкафу выпекались разнообразные большие торты, пирожные, пряники, пироги, сдобные и простые булки, калачи, баранку а на Пасху куличи. В масленицу пеклись блины. Настоящими кондитерами и булочниками были С. А. Иванов и П. Л. Антонов. Необходимый для тортов материал получался так: мука для тортов часто заменялась толчеными сухарями из белого хлеба; молоко оставалось от обеда; масло давали к каше и селедке и его можно было накопить, а пара сырых яиц выдавалась, по желанию, взамен ужина. Корицу, гвоздику, миндаль, какао, ваниль можно было получить вместо чаю.

ГЛАВА IV.

Цветы, птицы, шахматы, торты, огороды в сущности нам не были нужны. Нам нужна была свобода; мы боролись за попранное человеческое достоинство, за разумную жизнь, за естественные права. Конечно, огороды были полезны нам; но они были не менее полезны нашему начальству. Начальство делало из них эффектную смотровую выставку. Вельможам, посещавшим тюрьму, показывали наши цветники, парники, столярные изделия, музей, когда он был устроен. Посетители любовались и благодарили коменданта. Нас хотели изолировать, чтобы молодая Россия забыла наши имена; хотели нашего бесшумного удаления со сцены; но мы удалялись из жизни и удалялись со скандальной быстротой и оглаской. Эти люди, читавшие вечно в сердцах, не знали вовсе психологии заключенного. Сначала они хотели нас сломить: но нас можно было убить, а не согнуть. Тогда они задумали довести нас до покорности и смирения ласкою, т.е. задумали купить нашу душу за двугривенный; сам дьявол ценил человеческую душу несравненно дороже: он платил за нее всемогуществом. Когда уже решено было реформировать тюремные порядки, лучший и разумный комендант говорил, что «делать нам облегчения нужно с большой осторожностью потому, что если нам протянуть па-
76

77
лец, то мы сядем на шею!» Тут как бы сказывалась общая тенденция нашей внутренней политики: одной рукой насаждать, а другой искоренять. И действительно, каждый новый комендант считал своим долгом выдумывать какое-нибудь новое стеснение. Даже в либеральные времена нас лишили ½ кубической сажени воздуха в камерах: углы камеры, прилежащие к двери, заложили так, что четыреугольная маленькая камера стала шестиугольной. При объяснениях с комендантом оказалось, что это сделано для нашей пользы: «Видите ли в чем дело? Когда вы заходите в эти углы, дежурные теряют вас из вида, а потому беспокоятся, нервничают и вас же раздражают!» Затем наши ватерклозеты для того, чтобы дежурные не нервничали, вынесли чуть ли не на середину камеры, так что куда не пойдешь, ватерклозет оказывался на носу. Так как больших облегчений нам сделать не хотели или не могли, то принята была поистине адская система: давали льготу, потом начинались стеснения, отменявшие эту льготу а затем она же нам даровалась после какого-нибудь высокоторжественного дня, как новая льгота. Таким образом, единая льгота размножалась, как неразменный рубль; а нам приходилось испытывать муки тантала и раздражение, доходившее до бешенства. «Видите ли, объяснял один смотритель, мы хотим довести нашу систему до идеального совершенства!» Следовательно, они так действовали не случайно, а по расчету. Затем давая льготы, начальство не предусмотрело тех последствий, которые необходимо вытекали из них. Эти последствия были тесно связаны с самими льготами, а для начальства они являлись, по-видимому, неожиданным сюрпризом, который приходилось признать или не признать.
Непризнание лишало льготу всякого смысла и значения, превращая ее в звук пустой; следовательно, признание всех последствий льготы было неизбежно. Начальство же томительно его оттягивало, как бы дразнило нас, наводило на мысли о том, что нас обманывают, над нами издеваются, что нас хотят извести мелочами. А при этом нас уверяли, что льготы страшно усложняют труд наблюдения и всю службу надзирателей, что они сбились с ног, что приходится ходатайствовать об увеличении состава надзирателей — все это было неосновательно потому, что теперь состав надзирателей оставался тот же, а нас стало вдвое менее, следовательно, служба жандармов стала легче. Немного ниже я покажу, по сколько человек стражи приходилось на каждого из нас; теперь же сделаю некоторые объяснения к предыдущему. Нам разрешили пользоваться в камерах 3-мя керосинками для варки клея и клейстера, потому что ажурные работы производились в камерах и там же склеивались. Керосинки также допускались в переплетных и других мастерских, находившихся в жилой тюрьме, где не было кухни. Из этого вышло кондитерское и пирожное производство — осложнение, на которое не расчитывало начальство. В старой тюрьме было 10 камер и
77

78
кухня с плитою. Клей разогревался в кухне. Одну камеру занимал унтер-офицер, заведующий мастерскими, другая была слишком сыра, и мы из нее сделали кладовую для овощей на зиму и для наших солений, варений и т. д. Из 8 мастерских, две камеры, № 1 и №10, выходили на двор с парниками и цветниками, и туда чаще заглядывало солнце, поэтому мы отвели эти мастерские для В. Н. Фигнер и Л. А. Волкенштейн. В остальных 6-ти мастерских, обращенных в другую сторону, где солнца никогда не бывало (окна выходили на двор при тюрьме Иоанна Антоновича), было 5 столярных и одна токарня. Так как столяров было больше, чем столярен, то приходилось в старой тюрьме на одну столярню по 2 хозяина. Каждый из них сделал себе верстак. Камеры были очень малы и там трудно было поворотиться. Из этого выходило, что много необходимых для работы предметов пришлось держать вне камеры, не говоря уже о том, что лес для работы можно было сложить только в коридоре перед мастерскими. Там же помещалось и точило для точения топоров, резцов, стамесок и пр. Кругляки для токарной работу тоже невозможно было держать в рабочей камере, а козлы для большой пилы стояли вне тюрьмы на дворе. Как только начиналась работа (от 10 до 3-х час.), дежурному поминутно приходилось отворять камеры: одному нужно было выбрать себе доску и отпилить кусок ее; другому выбрать кругляк и распилить его на части на козлах; третьему нужен был клей или тиски для склеивания досок (тиски лежали около кухни); четвертому нужно было наточить топор или другой инструмент, и т. д. И так этот круговорот совершался непрерывно в течение 5 часов. Такой порядок действительно был неудобен для жандармов, и кончилось тем, что нас перестали запирать в мастерских, предоставив каждому выходить куда ему нужно по делам. И установился такой порядок: офицера и дежурные наблюдали только затем, чтобы не находилось одновременно более 2-х человек в коридоре, 2-х в кухне и 2-х на дворе, да еще чтобы наши дамы не встречались с нами ни на коридоре, ни на дворе, ни в кухне. Зато в мастерских у дам была всегда открыта форточка и около нее, по приглашению В. Н. Фигнер и Л. А. Волкенштейн стояли 2 человека, занимаясь беседою, чаепитием, чтением. А в 1895 г. перестали запирать и самую тюрьму, где были мастерские, и установилось более широкое общение: в коридоре, кухне и мастерских собирались без счету и только при посещении коменданта нас просили разойтись по камерам. При этом и дежурным стало несравненно легче; они перестали себя изводить ненужным надзором. Как несостоятельны были уверения властей, что льготы увеличивают труд надзора, видно из следующего расчета, не говоря уже о логической нелепости такого утверждения, потому что льгота есть освобождение от надзора. За нами надзирало: комендант, два его старших помощника (один из них смотритель), младший помощник или заведующий мастерскими и кухней, начальник
78

79
строевой команды и его помощника. Итого, 2 штаб-офицера, 4 обер-офицера, 30 унтер-офицеров с вахмистром и заведующим кухнею, строевая команда в 75 рядовых при нескольких унтер-офицерах и 30 человек нестроевых. Итого, 105 рядовых, т.е. на каждого из нас приходилось по 5 рядовых, по ½ унтер-офицера и 1 офицер на 3-заключенных. Такой надзор обходился государству 80,000 руб. в год; так что в 1904 году, когда в крепости оставалось 12 человек, содержание каждого стоило по 6666 рублей в год. При этом, конечно, на заключенных собственно выходило очень немного. Когда нас было 20 человек, то наше довольствие стоило 1656 руб.; чай 212 руб.; на мастерские около 200 руб.; потом стали давать на книги 140 руб. и по 10 руб. на рождество и пасху на всю тюрьму. Итого, 2228 р. на всю братию. Отопления на нашу долю приходилось немного: всегда было холодно. Освещения слишком много потому, что не позволяли тушить лампы ночью 1); одежда, белье и обувь стоили весьма недорого.
Из сказанного о льготах, данных начальством, и о расширена их нашими личными силами не следует заключать об устойчивости этих облегчений. По моему мнению, в последнем счете все тут зависело в веянии, который существовали в высших российских сферах. И нам казалось, что по отношению к нам и нашим делам ближайшего начальства мы могли составить представление, конечно, довольно туманное, о существовавших настроениях правительства. В зависимости от этих настроений и веяний успехи развития нашего общения в тюрьме походили на шествие правоверного мусульманина в Мекку: в более счастливый времена мы делали 2 шага вперед и шаг назад, в менее счастливые времена 2 шага назад и шаг вперед.

После опубликования коронационного манифеста нас посетил министр Горемыкин. Это было важным для нас событием по своим последствиям. До этого времени шлиссельбургских заключенных обходили не только все манифесты, но на них не распространялись и общие льготный постановления для каторжан уголовных и политических. Год нашего каторжного пребывания состоял полностью из 12 месяцев; разделения на разряды испытуемых и исправляющихся не существовало: все были испытуемыми; перевода в вольные команды не полагалось. Нас неоднократно оповещали, что шлиссельбургская тюрьма особая тюрьма, что она вне закона, что бессрочные останутся в заключении до смерти, а срочные по окончании срока, день в день, будут высланы на поселение в отдаленнейшие места. Мы просили министра о дозволении получать русские и иностранные журналы и газеты, о переписке с родными и о разрешении получать от род-

1) Потом у нас было электрическое освещение, и лампочки можно было тушить.
79

80
ных книги и деньги, и свидании с товарищами в камерах, о прогулке втроем, о замене трех верхних досок в заборах, что вокруг наших огородов, деревянными решетками, чтобы на деле было возможно огородничество и садоводство и чтобы видеться с соседями хоть через решетку, и об увозе душевно-больных в психиатрические лечебницы. Наши просьбы были уважены отчасти: было разрешено обмениваться письмами с родными (мать, отец, брат, сестра, муж, жена, сын, дочь) два раза в год но с подчинением переписки тюремной и департаментской цензуре, с обязательством ничего не писать о тюрьме и тюремных порядках. Денег, книг или каких-нибудь посылок от родных получать не разрешалось, на книги и журналы дано было, кажется, 140 или 130 руб. в год. Русские газеты не допускались к выписке, иностранный же даже за текущий год были дозволены. Русские журналы можно было получать только за прошлый год, иностранные за текущий. Свидания втроем воспрещались. Решетки в огородах были сделаны, и, наконец, постепенно стали переводить больных в психиатрические лечебницы. Еще раньше из департамента прислали старую «Ниву» за 83, 84, 85 и, кажется, за 86 г-г. Желание знать о том, что делается в России, что переживает теперь родина было так велико, что мы дорожили всякой печатной бумагой. Мы дорожили каждым замаранным клочком газеты, занесенным ветром на наш двор. Жандармы давали нам в переплет свои книги, и мы их подвергали тщательному исследованию в надежде встретить там, если не прямое указание на события, то хоть какую-нибудь опору для заключения о событиях. Но все наши поиски были напрасны: не таковы были эти книги, а мы занимались этим безнадежным делом с упорством маниака. Слово «новости» для нас имело очень большое значение. Это было первое слово, которым мы обменивались утром при встрече друг с другом.
За неимением лучшего, мы жадно подхватывали и передавали далее наши домашние новости. Отсюда видно, каким событием для нашей личной и общей жизни было получение журналов даже за прошлый год. Деньги были ассигнованы, и мы выписали «Русское Богатство», Мир Божий», Review of Reviews, Times Weekly, Revue des Revues. С каким мучительным и радостным чувством мы переживали последние дни, последние часы ожидания! Для чтения русских журналов мы разделились на две равные группы. Книжка давалась на четыре дня, и к ней прилагался маршрут, по которому следовали от одного к другому книжки в группе. По прочтении 12-го № последним, происходил обмен журналов между группами. Потом, чтобы дать возможность каждому поскорее познакомиться с особенно интересными отделами журнала этот порядок был реформирована, книги выдавались не на 4 дня, а иногда на день, или на 2, а потом каждая книжка с тою же последовательностью выдавалась второй раз еще на 2 дня. Потом мы выписали «Научное Обозрение» и «Хозяин». Иностранные жур-
80

81
налы читались без срока, но не задерживались. Иллюстрированный журнал Стэда Review of Reviews нам нравился потому, что за 7 шиллингов давал много интересного материала, конечно, в сокращенном изложении, из английских, американских, австралийских, французских, немецких, итальянских журналов. Кроме передовых статей с обзором событий за месяц в каждом № помещалась биография какой-нибудь знаменитости, например: Гладстона, Гавелока (друг и ученик Роберта Оуэна, интервью по поводу 100-летней годовщины его жизни) Бернса, Рескина, Виктории, Мак-Кинлея и т. д. и, в конце книги роман какого-нибудь знаменитого автора в сокращенной передаче. В Times Weekly помещались все передовые и важнейшие статьи за неделю из ежедневного Times’а парламентские заседания и пр. Один год, по недоразумению, мы получили The Idler, иллюстрированное ежемесячное издание, оказавшееся сборником рассказов, где самыми интересными являлись похождения сыщика Шерлока Гольмса, Конан Дойля, и французскую националистическую газету Echo de Paris — мы были наказаны за то, что польстились на дешевку. Морозов выписывал для себя журнал Крукса The Chemical News.
Наконец, дружным натиском на коменданта Обухова мы добились разрешения получать «Сын Отечества» Шеллера за текущий год и дешевую газету Молчанова «Петербург». «Сын Отечества» получали менее года, а «Петербург», кажется, два года. Но это завоевание принесло нам много огорчения. «Сын Отечества» выдавался очень неаккуратно: одни №№ задерживались, другие попадали к нам с вырезками. В этом же году «Сын Отечества» прекратил свое существование. Начальство этим поспешило воспользоваться и другой газеты выписать не позволило. Люди каются в дурных делах, наши опекуны каялись в добром деле: газеты были запрещены и запрещены «для нашего блага»: «Вас газеты слишком волнуют!» Департамент бесповоротно запретил газеты. А вскоре изъяли с тою же благодетельною целью «Хозяина» и «Книжные Известия» Вольфа. Я думаю, что издатель Книжных Известий будет очень изумлен, узнавши, что есть такие люди, которых волнуют его каталоги.
Полковник Гангарт давал нам «Русскую Мысль», «Исторический Вестник» за прошлый год и «Ниву» с приложениями за текущий год. Следующий комендант давал только «Вестник Иностранной Литературы». Все покупаемые журналы от тюремного начальства мы возвращали в переплетах или сброщюрованными и, хотя нам предлагали за это плату, но мы от нее отказались, так что переплетной работы у нас было очень много, и потому она стала обязательной. Каждый должен был в год переплесть 12 средней величины книг или сброшюровать 24 книги. Одна большая книга, например, «Нива», считалась за две. За выпиской журналов и газет, на книги оставалось около 50 рублей
81

82
в год; да еще М. Н. Тригони 1) отдал на книги уцелевшие каким-то чудом и высланные ему департаментом 100 рублей, отобранные при аресте. Наш доктор Н. С. Безроднов, который, к сожалению, пробыл у нас не долго, оказал нам большую услугу: он стал нам доставлять из Музея при соляном городке коллекции, новые книги и новые журналы: «Русское Богатство», «Мир Божий», «Вестник Европы», «Жизнь», «Новое Слово», Revue de dеux Mondes. В уплату за рассмотрение коллекций мы переплетали музейские книги и журналы и отправляли в Музей свои коллекции, очень изящные работы по органографии на стеклянных пластинках (В. Н. Фигнер, М. В. Новорусский, И. Д. Лукашевич, В. Г. Иванов), гербарии и исполняли по заказу другие работы для школ, например: вычерчивали и раскрашивали в увеличенном масштабе таблицы и диаграммы из иностранных статистических временников. Вторые экземпляры всего этого оставались для нашего Музея. Кроме этого мы получили от своего начальства два больших заказа; сделать ограду из точеных колонок к памятнику павших на штурме Шлиссельбурга воинов и парты со школьными досками для школы, которая открылась в крепости для жендармских детей. Деньги за эти работы пошли на покупку книг. Таким образом, до 1904 г. у нас составилась порядочная библиотека в 2000 с лишним томов. Если исключить оттуда совсем негодные и ненужные книги прежней библиотеки, затем обширный отдел изящной словесности, все же остается несколько сот хороших книг.
Мы жадно глотали книги, особенно журналы, читая и днем и ночью. Некоторые поглощали по 300 страниц в день и нельзя сказать, что такое чтение было бесполезно. Мы очень отстали от текущей жизни; в журналистике мы встречали новые имена, «новые слова», новые мысли, новую постановку вопроса, новые формулы и сначала должны были узнать эти незнакомый явления лично, не доверяя пересказу товарищей; поэтому нужно было читать все сплошь, сначала «начерно», чтобы охватить сразу всю картину, а потом уже остановиться на деталях, заслуживающих особенного внимания, т.е., читали «начисто», вторично все замечательное. Все мы были трудолюбивы. В первое время, когда не было порядочных книг и когда нас охватила филологическая и огородная горячка, один заключенный переписал для себя словарь Александрова, а другой Руководство Ботаники. Но такое трудолюбие, может быть, объясняется пустотой и бессодержательностью тюремной жизни. Но трудоспособность иных товарищей удивительнее потому, что вместе с нею проявлялась благотворная, целебная сила труда. С. А. Иванов и Н. А. Морозов, видимо, таяли и умирали на наших глазах, но никогда не валялись на кровати, а, перенося страдания на ногах и в трудах, выхаживались. Например, С. А. Иванов: у него кровотечение, он еле дышет, а бе-

1) После двадцатилетнего заключения был сослан на Сахалин.
82

83
жить не выспавшись в огород и там копает, таскает носилки, делает нелегкую, но привычную ему работу, оттуда несется в столярную, рубит, стругает; затем спешит на кухню, варит, маринует или печет пирожки, которые посылает к обеду товарищам. После обеда он уж в сапожной шьет башмаки для В. Н. Фигнер или Л. А. Волкенштейн. На вечерней прогулке слушает лекцию или принимает живейшее участие в дебатах. А если среди этого водоворота интересующих его занятий, кто-нибудь из товарищей призовет его на помощь, он бросает свое дело и с тем же увлечением помогает. При всем этом несет общественную службу старосты или библиотекаря и находить время читать и делать обширные выписки, компиляции и писать оригинальные и прекрасные рассказы. Так забывал в трудах он о себе и о своих недугах и недуги тоже его забывали. Совершенно то же следует сказать о М. Ф. Фроленко, прибывшем к нам из Алексеевского равелина еле живым: его могло спасти только чудо и этим чудом являлся неустанный труд. Фроленко принадлежал к симпатичнейшему типу вечного искателя правды, забывшего о себе и на костре. Речи этого человека, искавшего чистую и светлую правду, имея всегда перед собою одну кривду, были очень трогательны. Тоже Н. А. Морозов до того был поглощен своими идеями и научными трудами, что ему некогда было думать о своей болезни, и это его спасло. А между тем в тюрьме легко развивается мнительность и наклонность давать слишком много места самонаблюдению.

Решетки были сделаны и огороды стали освещаться лучше: но нам нужны были свидания. 1-й, самый обширный огород имел с одной стороны общий забор с V и VI клетками, и в этом месте могли видеться три пары; но так как заборы были очень высоки, то для свидания через решетку нужно было сделать платформы со ступеньками. Закипела дружная работа, и не успело начальство опомниться, как везде возникли крытые беседки и открылись свидания. Начальство, по-видимому, искало приличного предлога, чтобы уступить, а приличный предлог был под рукою: нам нужно было где-нибудь укрываться от постоянного летнего дождя. При 1-м огороде, где сходились три пары, при чем в V клетке обыкновенно бывали дамы, открылись аудитория, клуб и собирались митинги. Там Лукашевич читал несколько лет свои лекции, там демонстрировались чужие и свои коллекции, читались рефераты, происходило общее чтение некоторых журнальных статей и книг, велись дебаты по некоторым жгучим вопросам, которые волновали Россию; там происходило общее пиршество в наши праздники: одни уходили, другие приходили на их место, так что все успевали принять участие в общем веселии, или высказать свое мнение на митинге. Тут велись прения с книгами в руках. Эти прения протекали чисто по-русски: плохо выслушивали друг друга, говорили вместе,
83

84
разъясняли вопрос не по существу, прибегали к утонченному схоластическому толкованию мелочей, вносили слишком много жару и нетерпимости в возражения. Зато возражения и замечания на лекции и рефераты подавались с парламентской правильностью. Горячность в прениях нужно скорее отнести к нашей болезненной раздражительности, чем к теоретическому разногласию, а в практических делах мы всегда были единодушны. Вспомните, как наши великие деды расходились на многие недели из-за феноменологии Гегеля (см. Былое и Думы), или из-за различного постижения таинственного процесса «преобразования и проступления духа»! И тогда станет понятно, что различное понимание даже несущественных вопросов может послужить поводом для ссоры обитателей за решеткой. Наша практика нас мирила и соединяла; наши же ссоры, пожалуй, служили показателем, что со стороны внешнего на нас давления было благополучно. Мы ссорились и умели мириться; но по мере того, как наш кружок редел, мы сходились теснее и дружнее и, когда нас осталось 13, всякие ссоры отошли в область преданий. Замечательно, что в первые свидания через решетку мы не соразмеряли силу голоса с расстоянием, разделявшим пары: мы кричали словно переговаривались через реку, а между тем тюрьма обострила наш слух. Потом это мало-по-малу прошло.
При содействии Н. С. Безроднова мы приобрели недорогой микроскоп и под руководством Лукашевича делали несложные наблюдения, а Морозов устроил небольшую химическую лабораторию, где и читал лекции по химии.

Все наши льготы, в сущности, состояли в позволении снимать пенки со снятого и разбавленного молока, так, напр.: нам разрешили съедать только одну часть своего хлебного пайка, а за другую долю покупать сласти, молоко, масло, муку, изюм, кофе, какао и т. д. Я брал ежедневно ½ фунта черного хлеба. так. обр. у меня в месяц составлялась экономия от 1 р. 50 до 1 р. 55 к. Не могу сказать, кто подал сигнал к новому почти всеобщему увлечению: мы занялись винокурением. Наши рабочие, искусные мастера сделали из жести несколько кубков с змеевиками. Сахарный сироп с изюмом в суповой чашке ставился около калорифера. Когда брожение достигало известной силы, забродившая жидкость сливалась в куб; куб замазывался по швам и ставился на керосинку; а змеевик укладывался в умывальную раковину под кран, из которого пускалась вода, охлаждавшая спиртовые пары. Зимою охлаждали снегом, который таскали со двора в наволочке. Затем перегоняли вторично через толченый уголь, и получалась крепкая и чистая водка, но обходилась страшно дорого. Из водки делали ликеры, подбавляя ягодного сока. Замечательно, что дежурные видели все это и молчали. Такое потворство было непостижимо. Во время брожения и перегонки около камеры носился тяжелый кабацкий дух, а они и вида не
84

85
подавали. Кроме того, готовая водка хранилась в камере, и в наше отсутствие они ее видели. Комендант о винокурении ничего не знал; смотритель же Федоров молчал до поры до времени, чтобы подсидеть коменданта. Потом, с целью ссадить коменданта, он написал донос, не сообразивши, что он доносить и на себя. Приехал ревизор. Нас успели предупредить, и все было спрятано: ревизор нашел только шлем к кубу. Смотритель был уволен, а нас просили ликвидировать винокурение, а чтобы не было соблазну, запретили покупать изюм.
Один из товарищей курил капустные листы; а в цветниках между другими цветами попадались никоциана. Таково было, по-видимому, начало наших табачных плантаций. Кому-то пришло в голову выписать табачные семена и руководство к разведению и приготовлению табака. По нашей написанной хартии список книг, который мы желали купить, подвергался строгой, многостепенной цензуре; выписка же огородных и цветочных семян была свободна от цензуры. Так. обр., мы получили и посеяли Гаванну, Огайо, Гунди Виргинский, выносливый сорт и Амерсфорт, т.е. голландскую махорку. В первый раз урожай вышел хороший, особенно Виргинского и махорки. Гаванна не удалась, но и Виргинский приходилось для куренья смешивать с махоркой. На 2-й год лето удалось сухое и солнечное. Сбор был большой и приготовление табака было удачнее. Табачные грядки очень украшали огороды и начальство любовалось ими, ничего не подозревая. Дежурные недоумевали, когда мы складывали в камерах листы в папуши, заворачивая кучу простынею и халатом, разбирали и сортировали папушу, а потом, нанизав листы на шпагат, развешивали в мастерских и огородах для просушки. Староста добыл кремни, мастера сделали стальные кресала, а трут каждый делал из старых портянок. Наши загадочный манипуляции стали понятны, когда мы закурили свои папиросы и сигаретки. Унтера пришли в восхищение от огненной махорки, а старшее начальство дивилось нашей изобретательности. Кажется, на третий год д-р Безроднов стал убеждать нас бросить куренье доморощенного табаку, признавая его вредным и отравляющим воздух, особенно во время брожения в папушах, и обещал хлопотать о снабжении нас настоящим табаком в виду того, что в тюрьме цынга никогда не прекращалась. Действительно, последовало разрешение и была ассигнована небольшая сумма, и каждый курящий мог получать 1 фунт табаку в 1 руб., папиросную бумагу и несколько коробок спичек. Тогда мы ликвидировали разведение табаку.
В ноябре 1896 года комендант прочитал бумагу тем, до кого это касалось, о применении к ним коронационного манифе-
85

86
ста. Срочным сбавляли от 1 до 3-х лет, и они отправлялись на поселение, Л. А. Волкенштейн и Манучаров на Сахалину, Шебалин и Мартынов — в Вилюйск; Суровцев и Янович — в Средне-Колымск. Панкратову был сокращен сроку но он должен был сидеть до 1898 года. Три бессрочных — Поливанову, Стародворский и я, переводились в 20-тилетний разряду. Остальных манифест не коснулся.

ГЛАВА V.

Дорогие товарищи уехали; наша жизнь стала еще беднее, и мы углубились в книги. Наступила пора специализации по разным научным областям. В этом периоде процветали лекции. Кроме правильных курсов Лукашевича и чтений Морозова были и случайный лекции. Один товарищ, по желанию В. Н. Фигнеру которое для него, как и для многих других, было законом — иначе он бы не дерзнул выступать лекторому — читал или, скорее, передавал своими словами превосходное сочинение Риля: «Теория науки и метафизики», которое у нас имелось в невозможном переводе, изобиловавшем дикими терминами: напр., «Затреба», «Помета», «Видозвод», «Винословные отношения», «Мань» и т. д. Социологией интересовались все. Наиболее популярными авторами были: Гиддинс, Арнольди, Штамлер; Энгельс и Каутский имели у нас своих сторонников. Вместе с русским обществом и мы заинтересовались философией, или собственно теорией познания. Популярными авторами были; Риль, Авенариус, Геффдинг, Мах, Оствальдт. Читали с большим вниманием книги и статьи — Михайловского, Чернова, Струве, Бельтова, Ильина, Туган-Барановскаго, С. Булгакова, Бердяева. Беллетристы: Короленко, Чехову, Горький, Вересаев имели для нас особенное значение. Кто-то сказал, что писатель — это пророк нового времени. Нам нужен был пророк обличитель, указующий выход из бесплодной, безводной, безмолвной пустыни. Струя свежей поэзии, если и не напоила нас, то освежила нашу надежду и оживила веру в грядущее новое. То же, по-моему, следует сказать о публицистике последнего времени. Книги, которые мы выписывали, подвергались необъяснимой цензуре, словно рукою цензора водила прихоть. Комендант нам объяснил: «Я знаю, что вас не испортит никакая книга (читай: «горбатого могила исправить»); но департамент руководится своими соображениями.. » Департамент же дозволял к чтению 2-й и 3-ий т.т. «Капитала», а «Свободу торговли» Янжула запрещал, сочинения Достоевского находил опасными для нервно-расстроенных заключенных, а несравненно более опасное пребывание между нами помешанных игнорировал, пока они не стали разбивать головы жандармам.

В это время мы стали разводить кроликов. Они слишком плодились и портили огороды и кустарники, поэтому было решено
86

87
распродать их, но покупателей не находилось, а сами есть свои выводки мы не хотели, и пришлось раздать их жандармам.
Всякий раз, когда подобный увлечения проходили, мы спрашивали себя, какое же новое увлечение явится на смену. Кто-то в данном случае предложил премию за предсказание, и предсказателя не нашлось, а через несколько дней в одной клетке явились петух с курицею и возникло куроводство. Увлечение было так серьезно, что построили в двух клетках по избушке для кур. Куроводство нам приносило существенную пользу; мы ели цыплят и свежие яйца. Куроводство было запрещено во время погрома, о котором будет сказано.
В 1898 г. вывезли В. С. Панкратова в Вилюйск; в 1901 г. М. Н. Тригони, отбывшего полностью свои 20 лет, отправили на Сахалин; а в 1902 г. Поливанова в Степной край. Нас осталось 12 чел. старых и 1 вновь прибывший: П. В. Карпович. С 1887 г. до 1901 г. к нам не прибывало новых товарищей. О прибытии и трагической смерти Софьи Гинсбург мы ничего не подозревали. Много времени спустя один жандарм рассказывал, что она провела в старой тюрьме несколько дней, что по ее заявлению ей дали швейную работу, иголки, ножницы. Ночью она вскрыла себе артерии, и утром дежурные нашли ее мертвой. Карпович прибыл в июне, когда у нас цвели розы, и мы приветствовали его цветами и дарами, т.е. послали ему все то, чего он не мог получить от жандармов, а должен был заводить постепенно: полотенце, платки, гребенку, зеркало, стул, кофейник, варенье, кофе, масло, яйца, торты, бумагу, карандаш, перочинный нож. Познакомились с ним в тот же день. Перестукиваться с ним было невозможно: он не знал нашей системы, да и потом не научился; но мы прямо подходили к двери его камеры и разговаривали с ним минуту-другую. Он принес нам добрые вести о пробуждении России. Первыми его словами были: «Гг.! через 3—4 года в России будет революция и падут русские Бастилии!» Для гулянья ему назначили крайнюю 1-ю клетку, которая отделялась от соседней 2-й клетки забором без решеток. Разговаривали с ним около двери, ведущей в его 1-ю клетку.
Можно сказать, что в течение 3-х месяцев у нас издавалась свободная политическая газета, давшая обстоятельный отчет о недавних событиях. Карпович, одаренный удивительной памятью, передавал программы партий, резолюции съездов, воспроизводил содержание нелегальных изданий и знакомил с интересными литературными произведениями, напр., с романом Степняка «Андрей Кожухов», в сокращенном изложении. Мы, с своей стороны, знакомили его с нашей жизнью и порядками, и с нашей прошлой деятельностью.
Начальство стало стеснять наши сношения с ним, тогда один из товарищей прыгнул к Карповичу через забор. На другой день, когда мы собрались на дворе у парников, Карпович тем
87

88
же путем отдал нам визит. Комендант вступил в переговоры. Мы потребовали, чтобы Карповичу дали свидания. Комендант клялся, что это вне его власти. Разговоры у дверей продолжались. Через 3 месяца Карпович потребовал, чтоб ему дали работу под руководством товарища в столярной. Мы поддержали его требования. Начальство уверяло, что раньше года на это расчитывать невозможно. Карпович стал голодать, а мы перестали выходить на прогулку и работу. Карпович голодал 9 дней. В тюрьме ежедневно происходили бурные объяснения с начальством, который при нашей раздражительности могли ежеминутно завершиться рукопашной. Из Петербурга приехал доктор для дипломатических переговоров. Карповичу объявили, что ему разрешат работу в мастерских в скором времени, если он перестанет голодать. Он не шел ни на какие компромиссы и объявил, что до сих пор он пил воду, а теперь для ускорения развязки не будет пить. Так прошло еще два дня. На 11-ый день ему объявили, что его желание будет исполнено немедленно. В непродолжительном времени его стали сводить с нами на прогулке. Первые встречи с ним лицом к лицу в нашем клубе были замечательным моментом в тюремной жизни. Он нас словно омолодил, заразил нас своей бодростью, энергией, неистощимой веселостью и твердой уверенностью. Около него один товарищ сменял другого и там не умолкали шумные разговоры, оживленный речи, общие возгласы.
У нас было присвоено каждому какое-нибудь прозвище. Зашла речь, как окрестить Карповича? Кто-то предложил назвать его: «Счастье ревущего стана!» (см. рассказ Брет-Гарта за таким же заглавием). Это было очень удачное, но длинное название, и его назвали «Вениамином». Карпович очень даровитый человек: руки у него поистине золотые. Менее чем через год он стал прекрасным столяром, хорошим переплетчиком, шил товарищам башмаки, стал слесарем и кузнецом, огородником, цветоводом и прекрасным рисовальщиком. Он срисовал с небольших рисунков, взятых из Всеобщей Энциклопедии 1) и из учебников, 25 или более ботанических таблиц большого размера, изящно отделав их красками. По случаю моего отъезда, он взял 2 или 3 урока у В. Н. Фигнер и связал мне плотную шерстяную фуфайку. Не научился он только перестукиваться.
Одан мыслитель говорит, что опасно все то, что случается неожиданно или приходит с неизвестной стороны. Сущность нашего заключения состояла в том, что мы были оглушены, ослеплены и разъединены для того, чтобы парализовать самооборону, чтобы соединиться. Понятно, что неведомая опасность есть глав-

1) У нас не хватало денег на покупку Энциклопедии. Н. В. отдал возвращенная ему 60 руб. и тогда Энциклопедия была выписана.
88

89
ная стихия тюремной жизни, и обитатели тюрьмы всякую минуту пребывают как бы на вулкане.
Мы воображали, что наши вольности укоренились в то время, когда надвигалась гроза, которая унесла их. Сначала отобрали старую тюрьму с кухнею, которая для нас была так необходима. Это было равносильно упразднению 8 мастерских. Мастерские предложили перенести в общую тюрьму, но это было неисполнимо, даже если б там и нашлось достаточно места, так как шумная работа в жилой тюрьме раздражала больных и мешала здоровым отдыхать и заниматься. Старую тюрьму на наших глазах переделали для помещения там новых заключенных. Две камеры № 2 и № 6 были спешно отделаны и ежедневно отоплялись; отсюда мы справедливо заключили, что наднях привезут новых пленников. Вместе с тем мы лишились и большого двора, при старой тюрьме. Таким образом, упразднилось наше парниковое хозяйство, цветники, теплички; пропадали для нас ягодные кусты и 15 или 20 яблонь и груш, который только что стали приносить плоды. Мы лишились ледника устроенного нами на этом дворе, и потеряли возможность пользоваться круглой пилой, потому что некуда было перенести длинный сарай для этой пилы. Кузницу пришлось перенесть в один из огородов. Затем стали стеснять переписку с родными. Запрещено было писать о своих занятиях и о своем здоровье, так что оставалось писать только о погоде, и, наконец, нам объявили, что получение журналов русских и иностранных запрещено, и перестали выдавать для переплета жандармскую Ниву и единственную русскую газету, которую мы получали; «Хозяин». Запретили даже Книжные Известия Вольфа и календарь Гатцука. Все это указывало на какие-то важные события в России. В этот момент к нам в огород занесло ветром отрывок газеты, в котором сообщалось о смерти Сипягина. Мы насторожились. Из крайней камеры № 4-ой в верхнем этаже видна была та часть крепостного двора, где расположены офицерские флигеля, канцелярия, дом коменданта и крепостные ворота. В нашу и старую тюрьму с жандармского двора проходили через караульный дом, который стоял шагах в 15 против общей тюрьмы. В ворота около караульного дома проносили только наших покойников, да провозили дрова, песок, навоз и громоздкие предметы. Однажды в сумерки квартирант № 4-го заметил на крепостном дворе особенное движение. Пронесли в канцелярию тюфяк и подушку. Потом комендант, офицеры и вооруженная команда прошли через крепостные ворота на пристань. Скоро оттуда возвратилась толпа; остановилась на минуту около канцелярии и разошлась по домам. П. Л. Антонов говорил, что видел в толпе высокого блондина — больше ничего не было видно, так как стало темно. Поздно вечером заскрипели железные ворота возле караулки, и солдаты пронесли несколько бревен к старой тюрьме, за которой находился двор (у башни Иоанна Антоновича), где казнили.
89

90
А глубокой ночью через дверь караулки проследовала большая толпа к старой тюрьме. Когда рассвело, оттуда прошли назад группами: комендант с офицерами, священник, за ним солдат с сложенной ризой под рукой, доктор, команда; а потом уже днем обратно пронесли бревна, рабочие инструменты и пустое ведро, в котором, очевидно, была известь. Эти наблюдения указывали, что там совершилась в это утро казнь. Впоследствии я узнал, что тогда казнили Балмашева. Но как и когда провели в старую тюрьму Сазонова (№ 2?) и Качуру (№ 6), мы не заметили. И узнали-то, что там есть новички, когда туда стали носить в судках обед и ужин.
Наконец, чтобы завершить поворот к старому порядку, комендант Обухов и смотритель Гузь учинили, без всякого вызова с нашей стороны, насилие над больным товарищем. Дело было так: в нестроевой команде, которая убирала коридоры, выметала стружки из мастерских, носила обед и кипяток и пр.. был один очень услужливый, добродушный и словоохотливый солдатик. Сообщить нам что-нибудь интересное он не мог, потому что не интересовался тем, что для нас важно. М. Р. Попов, возмущенный последними стеснениями в переписке с родными, склонил этого солдатика бросить написанное Поповым письмо к матери в почтовый ящик в городе. Так Попов думал избежать жестокой цензуры. Солдатик взялся за это дело. Адреса наших родных и наш почерк были известны начальству, и Попов из предосторожности просил солдатика написать адрес своею рукою. Солдатик писать не умел и обратился за помощью к своему товарищу, а потом бросил письмо в почтовый ящик, прибитый у дверей коменданта. Попов не подозревал существования такого почтового ящика в крепости, а солдатик по наивности не догадался, что вся крепостная корреспонденция, даже идущая от офицеров, просматривается комендантом. На другой день Обухов, разбирая письма к отправлению в шлиссельбургскую почтовую контору, заметил письмо с адресом матери Попова. К дознанию был привлечен надписавший адрес на конверте солдатик и оговорил своего товарища, а тот признался. Обухов объявил Попову, что донесет о его поступке. В тот же вечер Обухов, Гузь и толпа надзирателей внезапно ворвались в камеру С. А. Иванова, повалили его, надели на него смирительную рубашку и завязали ему рот. С ним сделался истерический припадок, послышались заглушенные звуки и возня. В тюрьме поднялся адский шум; раздались бранные выражения, требования объяснения. На успокоительные заявления Обухова и Гузя протестовали оскорбительными словами и требованием открыть камеры и показать нам С. А. Иванова. Одного товарища отвели к С. А. Иванову, на котором смирительной рубашки уже не было. Насилие над больным в объяснении Обухова приняло вид совершенно вероятного у нас наказания за перестукивание с соседом. Такая крутая мера никогда и прежде не применялась за стук; да и по инструкции на-
90

91
казания за маловажные поступки назначались в известной постепенности. Но коменданту нужен был первый подвернувшийся предлог, чтобы открыть новую эру. На другой день В. Н. Фигнер потребовала к себе коменданта: тот не пошел, а послал Гузя. Вера Николаевна, со словами: «за насилие отвечаю насилием» сорвала с него оба погона и прокричала нам об этом. Через ¼ часа к ней вошел вахмистр и вежливо проговорил: «Извините пожалуйста, может быть, я вас обеспокоил? Но смотритель просить, не можете ли вы дать ему черных ниток пришить погоны: у нас есть только белые!..» В. Н. просила нас, из уважения и любви к ней не мстить за предстоящее ей наказание, не подходить к ее двери, не расспрашивать ее и, если ее уведут, чтобы изолировать, то отнестись к этому с возможной сдержанностью. Лучший, любимый, самоотверженный товарищ, нравственное влияние которого было так спасительно для изнемогающих, попал в когти к злому врагу—это было поражение; а между тем, имея в руках такую заложницу и не ожидая отпора с нашей стороны, власти продолжали ощипывать наши вольности: нам объявили, что решетки в заборах будут заделаны досками, и предложили сдать все книги якобы для ревизии. Момент был выбран удачно: теперь было не до решеток, когда в их власти оставалась такая драгоценная заложница. Мы исполнили желание В. Н. и не беспокоили ее, но каждый решился, без всякого соглашения с другими, отвечать на насилие над Верой Николаевной насилиями до конца. Это и было выражено одним товарищем коменданту. После такого заявления доктор, присланный из Петербурга заменить Н. Е. Безроднова впредь до назначения штатного доктора, обратился к нам с успокоительными уверениями, что «все окончится благополучно!» Через несколько дней приехал из департамента полиции чиновник для расследования, а вскоре вышла резолюция: Попов за недозволенную переписку, кажется, лишался на две недели прогулки; а В. Н., кажется, лишалась переписки с родными и оставалась, если не ошибаюсь, месяц без прогулки.
По делам видно было мастера: так возвратил нас Плеве в первобытное состояние. Вскоре явились к нам фон-Валь и завершил погром, отобрав керосинки, на которых мы варили себе кофе. Теперь нам, как Сизифу, приходилось снова подымать скатившийся камень. Из всех льгот удалось удержать за собой книги, да между 5-м и 6-м огородами временно была оставлена решетка (6-й огородик В. Н.), так что там продолжались свидания с В. Н. и лекции. Нам разрешили получать только один ежемесячный английский естественно научный журнал Thе Knowledge. Приблизительно через ½ года после описанных событий, В. Н. получила бумагу о переводе ее в разряд 20-ти летних.
В этот глухой период мы поглотили страшное множество романов. Мы купили, кажется, 12 томов in folio Dicks Edition;
91

92
там за 10 руб. давалось 60 полных романов: Теккерея, Диккенса, Смолётта, Фильдинга, Купера, Стерна, Томаса Гуда, Еженя Сю, Дюма отца и сына, наконец, Поль-де-Кока. Интересно, что нам приходилось читать французских авторов на английском языке, а Вальтер-Скотта, напр., на французском.
В 1904 году, по разным неуловимым признакам, по отношению к нашим заявлениям, по готовности выслушивать нас и сравнительной предупредительности, мы убедились, что наступили новые веяния. Тогда мы заявили о выписке журналов русских и иностранных за прошлый год. Новый комендант, полковник Яковлев, ответил: «что же, времена меняются; может быть, и дам русские журналы; но только вперед говорю: «обкарнаю!» И действительно нам выдали «Русское Богатство» и «Мир Божий» за 1903 год без хроники, политики, научного отдела и без библиографии; не пощадили даже беллетристики: в повести Вересаева «На повороте» была вырвана середина, а Горького совсем не дали, при чем комендант пояснил: «видите-ли, г.г.! Горького не любят в департаменте!»

Наконец, наступил день нашего отъезда. Мы простились: товарищи радовались нашему освобождению; отъезжающим было тяжело и совестно покидать их… Я и В. Г. Иванов были перевезены в дом предварительного заключения, а В. Н. Фигнер в Петропавловку. Первые ночи мы провели без сна: нас мучили галлюцинации: едва закроешь глаза, в поле зрения начинали двигаться оживленный лица покинутых товарищей, слышались их голоса, голоса сливались в общий шум, и шум возрастал до грохота, подобного морскому прибою. Бромистый натрий успокоил нервное раздражение и прогнал галлюцинации.
Первые вести, полученный нами по освобождении, были очень печальны: мы узнали о гибели многих, вышедших раньше из крепости, товарищей: Янович, Мартынов, Поливанов застрелились; Тригони слепнет! И я скоро на себе заметил, как трудно переживается после долгой неволи такая благодетельная перемена, как освобождение. Сначала я был ошеломлен, испытывал боязнь широкого простора, открытого места, уличного движения и шума. Я избегал людей потому, что чувствовал себя одичавшим, избегал большого собрания потому, что не потерял еще, как говорит В. Н. Фигнер, «вкуса к одиночеству». Затем я заметил, что я не правильно реагирую на воспринятое. Крупные события и факты меня не удивляли, а мелкие оценивались непропорциально своей маловажности. Это указывало на расстройство координации. На меня сразу нахлынула такая масса живых, свежих, ярких впечатлений, что подавленный этим мозг не мог правильно ассоциировать, и такая ненормальность проходила очень медленно. Я не знаю, как переживают крутую перемену от тяжкой неволи к вольной жизни мои высокоодаренные и наделенные исключительными силами товарищи. Более совершенная и нервная орга-
92

93
низация их отличается и большей устойчивостью; но высокое развитие и дарования не спасают человека от цынги или иных нажитых в тюрьме болезней. Кроме того, исключительные люди и занимают в жизни исключительное положение, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Например, Г. А Лопатин, блестящий страстный, в высшей степени общительный человек, всегда чувствовал себя одиноким—ведь такова грустная привилегия высокого развития. Или В. Н. Фигнер, душа которой, душа апостола, прикованного к скале, томилась жестоко. Ей недоставало широкой арены, а она, подавляя страдания, забывая себя и болея за других, великодушно снимала долю тяжелой ноши с них и несла ее на себе. Энергичная, отважная, самоотверженная, она всегда была впереди; и неудивительно, что в больших и малых делах все взоры невольно обращались к ней, ожидая от нее слова, знака или примера. Я думаю, что такая интенсивная и щедрая жизнь не оскудеет в силу своего богатства, своей глубины и полноты.
Заключительный слова в дневнике коммунара Мейера (кажется), бежавшего из Каенны: «во всяком случае я вышел на волю больше человеком, меньше моллюском», я могу повторить только с оговоркой: да! и после 22-летнего плена мы остались людьми, но вышли из плена людьми израненными.

М. Ашенбреннер.
93