M. R. Popov, K biografiiu Ippolita Nikiticha Myshkina

M. R. Popov, ‘K biografiiu Ippolita Nikiticha Myshkina’, Byloe, 1, no. 2 (1906), 250–68.

М. Р. Попов, ‘К биографии Ипполита Никитича Мышкина. (Из воспоминаний)’, Былое, 1, № 2 (1906), 250-68. (1)

250
Я в первый раз увидел Мышкина на так называемом большом процессе, или процессе 193-х, где он говорил свою речь, в которой, обращаясь к судьям, бросил им в лицо слова, произведшие тогда впечатление на передовое русское общество вообще, но, главным образом, на тех молодых людей, которые еще только готовились вступить на тот путь, по которому уже шел Мышкин и был остановлен и посажен на скамью подсудимых,—слова: «Это—не суд, а простая комедия, или нечто худшее, более отвратительное, более позорное, чем дом терпимости; там женщина из-за нужды торгует своим телом, а здесь сенаторы из подлости, из холопства, из-за чинов и крупных окладов торгуют чужою жизнью, истиной и справедливостью, торгуют всем, что есть наиболее дорогого для человечества» (2).
Это—тот самый процесс, сенсационные слухи о котором, распространившиеся в Европе, побудили английский «Times» послать специального корреспондента, дабы он дал обстоятельный отчета о нем в газете. Но, очевидно, процесс этот не оправдал ожиданий газеты, ибо корреспондента «Times» после двух заседаний уехал обратно, заявив представителям защиты о своем недоумении, почему этот процесс назван политическим, и за что этих молодых людей судят. «Я присутствую здесь вот уже два дня и слышу пока только, что один прочел Лассаля, другой вез с собой в вагоне «Капитал» Маркса, третий просто передал какую-то книгу своему товарищу. Что же во всем этом политического, угрожающего государственной безопасности?» Не знаю, что ответили корреспонденту «Times» представители защиты, но, вероятно, напомнили ему, что в данный момента он в России, а не в Англии, и что Россия по вопросу бесправия и отсутствию гарантии для неприкосновенности личности в то время

1) Статья эта принадлежит Михаилу Родионовичу Попову, проведшему в Шлиссельбурге более 20 лет и амнистированному лишь после 17 октября 1905 г. Ред.
2) См. кн. Базилевского „Госуд. преступления в России”. Том третий стр. 810. Ред.
250

251
могла конкурировать даже с Турцией.—Да, для англичанина это непонятно. Ему, конечно, казалось странным, что наше правительство не считало даже нужным прикрываться хоть каким-нибудь формальным правом, хоть какою-нибудь призрачностью закона. Зачем все это ему? Имея в своем распоряжении покорных судей, которых так верно охарактеризовал в своем последнем слове Мышкин, русскому правительству и не могла прийти в голову мысль о каких-то еще правовых нормах. Достаточно было приказать «правому и справедливому» суду отправить на каторгу молодых людей, предъявленных ему Третьим отделением, как все статьи закона в головах наших судей становились вверх ногами, и г.г. судьи, нимало не затрудняясь, усматривали преступления, караемые каторгой вплоть до бессрочной. Без всякого сомнения процесс 193, по отсутствию наличности преступления, можно поставить рядом с процессом Петрашевцев. Но такова уж судьба нашего правительства, ему ровно свыше предопределено было накопление революционных чувств в русских гражданах. Таким средством для этой цели и был процесс 193-х, который в ряду прочих реакционных мер правительства, начавшихся сейчас после великих реформ 60-х годов, имел, быть может, наибольшее значение в решении судьбы Александра II. Мало того, что некоторые из молодых людей этого процесса, виновность которых заключалась лишь в том, что они читали Лассаля или имели при себе в вагоне «Капиталь» Маркса, посылали на каторгу, но Мышкин, Ковалик, Войнаральский и Рогачев, по личному распоряжению Александра II, должны были весь десятигодичный срок отбывать в центральной тюрьме в оковах. Мышкин, со времени этого процесса, в глазах революционеров тогдашнего времени и всей молодой России сталь ярким представителем революционной партии. Организация «Земли и Воли» вместе с более счастливыми товарищами Мышкина по этому процессу, ускользнувшими от каторги, живо интересовались дальнейшей судьбой Мышкина. Решено было употребить все силы и средства, имевшиеся в их распоряжении, чтобы вырвать его из рук правительства. На Николаевском вокзале было учреждено дежурство, задачей которого было следить за отправкой Мышкина из Петербурга. Когда стало известно, что Мышкин, Ковалик, Войнаральский и Рогачев назначены в Харьковскую централку, то решено было организовать его освобождение на пути туда. Жандармы перехитрили товарищей Мышкина, поставивших себе целью его освобождение, несмотря на всю их бдительность. В то время, как следили за пассажирскими поездами, отходившими по Николаевской дороге, жандармы увезли Мышкина в товарном поезде. Этим отчасти и объясняется неудачная попытка предпринятого освобождения, по случайности выпавшая вместо Мышкина на долю Войнаральского, так как предпринимавшие освобождение, не успев в короткое, остававшееся в их распоряжении время, изучить неизвестную до тех
251

252
пор местность, поехали двумя партиями по разным дорогам. Я не вхожу здесь в более подробное описание этого предполагаемого освобождения. Этому эпизоду из русской революционной деятельности 70-х годов, вероятно, современем будет посвящена в «Былом» отдельная статья (1).
С этого времени о Мышкине, как и обо всех других заключенных в двух харьковских централках, до нас доходили скудный сведения периодами, так как в этих централках режим, по отношению к политическим заключенным, то ослабевал, то вновь становился суровым, в зависимости от того, кто был губернатором в Харькове, и каково было общее направление политики по отношению к революционерам. Что касается Мышкина, то я ограничусь тем, что упомяну о его попытке бежать из централки. Он предполагал бежать через подкоп, который начал вести из своей камеры. Вынутую землю из подкопа он выносил в бадье, известной в арестантском мире под именем парашки. Было там правило такое, что выходивший на гулянье заключенный выносил с собой и эту бадью с нечистотами. В этой-то бадье Мышкин и выносил землю.
Каким образом была открыта его работа над подкопом, не знаю, но знаю, что по этому поводу у Мышкина произошло со смотрителем централки столкновение, закончившееся тем, что Мышкин, на грубость смотрителя, ответил пощечиной, за что и был переведен из этой централки в другую, именно в ту, где сидел Ковалик, Войнаральский и Рогачев.
По каким соображениям этот инцидент имел такие последствия, трудно сказать. Те времена вообще были чреваты неожиданностями. И перевод Мышкина был такой неожиданностью, имевшей своим последствием то, что он за оплеуху, данную им смотрителю, попал в более сносные условия. В централке, где сидел Ковалик, Войнаральский и Рогачев, и куда теперь попал Мышкин, давался чай, между тем как в прежней такая роскошь не допускалась. Насчет книг, гулянья и пр. в этой цеитралке тоже условия были более льготным.
Здесь Мышкин вместе с прочими централистами сидел до конца 1881 года. В конце же этого года, во времена либеральных веяний Лорис-Меликова, или, как говорил Катков, в эпоху «диктатуры сердца», вместе со всеми товарищами по заключению Мышкин был переведен сначала в Мценскую пересыльную тюрьму, а оттуда на Кару.
По дороге на Кару Мышкин свою революционную натуру,— натуру, выкованную молотом жизни, проявил в Иркутске. Здесь умер один из централистов, Дмоховский. При его погребения

1) Это было бы крайне желательно, а пока что отсылаем, интересующихся к напечатанному в № 4 „Земли в Воли” рассказу „Попытка освобождения Войнаральского”. Перепечатан в кв. Базилевского „Революц. журналистика 70-х годов” стр. 337—344. Ред.
252

253
Мышкин сказал в церкви над гробом Дмоховского речь, которую закончил словами: «на почве, удобренной кровью таких борцов, как ты, дорогой товарищ, расцветет дерево русской свободы». На эти слова Мышкина священник, отпевавший покойника, ответил словами, который своей грубостью могли еще лишний раз засвидетельствовать, до какой степени русские представители Христа—так называемое православное духовенство,—далеки от учения провозвестника братства и любви на земле. Он сказал ни больше, ни меньше, как три следующих слова: «врешь,—не расцветет!»
В начале 1882 года на Кару прибыла партия, состоящая из централистов и осужденных в этом году по процессам: Квятковского, Веймара и Щедрина. В этой партии прибыль и Ипполит Никитич Мышкин.
Обаятельная личность Мышкина сама по себе побуждала меня сблизиться с ним, но было и обстоятельство, способствовавшее еще более тесному сближению. Это был побег, планируемый мной с группой людей, из числа уже сидевших там, до прибытия партии во главе с Мышкиным.
Прибыв на Кару, Мышкин примкнул к кружку лиц, поставивших себе целью во что бы то ни стало бежать с Кары. Внешние сношения, связанный с побегом, выпали на мою долю. Я занимал на Каре должность пекаря, дававшую мне сравнительный простор в этом отношении. Как пекарь, я имел возможность сноситься с уголовным миром, в особенности в первый год моего пребывания на Каре, когда я пек хлеб в общей пекарне с уголовными. На правах пекаря я мог, под предлогом исполнения своих обязанностей, брать конвой и идти в то или другое место Карийского промысла. Мог бывать и в Карийской больнице, куда я доставлял хлеб своим больным товарищами Больница же представляла такое место, где можно было входить в сношение со всеми карийскими промыслами, расположенными по реке Каре на расстоянии один от другого верстах в 10-ти. Оставаясь на ночь в больнице под тем или иным предлогом, я мог, переодевшись в казачий мундир, бывать не только во всех палатах больницы, но помню, в 1882 году, вместе с Войнаральским, ночь под Пасху провел в знакомой семье урядника, состоявшего в эту ночь начальником караула в больнице.
Замечательный тип забайкальского казака представлял этот урядник. Как говорить на Каре, «фартовый» казак был урядник Косяков. Это—смесь удали, риска, с желанием, чтобы, в его кармане бряцали деньги, нужные ему все для той же удали. Он рисковал не в видах благ земных,—нет, это был своего рода спорта. Пускаясь в предприятие с риском потерять голову, он забывал все и помнил лишь одно—не ударить лицом в грязь и удивить мир удальством.
— «Косяков,—спросил я однажды, —не достанешь ли ты где хорошей стали для ножей?»
253

254
— «На что тебе лучшей стали, как вот эта»—указывая на штык, ответил он, и в тот же вечер принес мне 3 штыка. Как он умудрился стянуть их, это только он, да, пожалуй, Бог еще знает. В видах все того же побега, было у нас дело с евреем Лейбой, скупавшим на Каре хищническое золото. Не говорю уверенно, так как Лейба этот вместе с другими скупщиками ворованного золота был выслан раньше, чем мое дело с ним пришло в концу, но, по всей вероятности, он имел намерение ножи виться на счет нашего кармана. Дал я Лейбе денег на покупку револьвера на пробу; в этот же день от одного поляка, бывшего повстанца 1863 года, с которым у нас также были сношения в видах все той же заветной цели, узнаю, что Лейба уезжает и что нужно принять меры, чтобы наши деньги не пропали за ним. Мархоцкий, так звали ползка, побывав у Лейбы по этому делу, сообщил мне, что револьвер куплен, но что он, боясь взять его с собой, оставил на промысле Богатый, верстах в 20 отсюда.
Передав это, он посоветовал мне переговорить с неким «Махнидралой», доставлявшим на Кару контрабандой водку,— он сегодня отправляется на Богатый, а от него уж Лейбе не отвертеться. Иду в лавочку «Махнидралы» и узнаю от его жены, что он еще утром уехал на Богатый. Прибегаю в Косякову, передаю ему историю с Лейбой. — «А что ж, поедем сегодня в ночь на Богатый, караул у меня сегодня «фартовый». К утру будем здесь, — нигде!» Я не мог согласиться на такую рискованную авантюру, во-первых, потому, что у нас в это время по ночам шли работы в подкопе; во-вторых, потому, что и Косякова надо было беречь до поры, до времени, и тем самым предпочел остроты товарищей насчет моего гешефта с Лейбой. Так шли у нас на Каре дела в связи с нашим предполагаемым побегом.
Верны ли были наши расчеты на побег, нет ли,—теперь трудно сказать, во тогда мы думали, что все условия для побега были благоприятны, и лишь одного из условий нам недоставало,—денег, условия без которого все остальные сводились к нулю.
Мы и решились выпустить Мышкина, как деятеля популярного в революционном мире, энергичного и человека, который от раз намеченной цели не уклонится в сторону. Решили мы выпустить Мышкина не через подкоп, который к этому времени не был еще готов, да и приготовлялся он для побега всей нашей группы. Мышкин и Хрущов (сочетание такое оправдывалось тем практическим соображением, что Хрущов, как рабочий, легче мог найти место в Америке в случае нужды в средствах), бежали из мастерских, который находились вне тюремного двора, или, говоря языком карийского обывателя, за палями (1), куда они были вынесены, Мышкин в ящике кровати, а Хрущов в сундуке.

1) Тюрьмы в Сибири огорожены столбами, называемыми на Каре палями, арш. в 6 вышины, вкопанными без просвета один около другого перпендикулярно.
254

255
На моей обязанности лежало занести следы побега. Например, тот конвой, который сопровождал несущих кровать и сундук с Мышкиным и Хрущовым, я увел в пекарню, где и продержал до 11 часов, до времени смены караула. Словом, надо было принять все предосторожности, чтобы устранить всякую возможность напасть на следы исчезновения Мышкина из тюрьмы. Насколько важна всякая случайность при побеге, показывает, например, следующий случай.
На другой день рано утром я по пути в пекарню зашел в мастерскую осмотреть хорошо ли заделана в крыше дыра, чрез которую вылезли из мастерской Мышкин с Хрущовым. Осмотрев и убедившись, что все маскировано хорошо, я отправился в пекарню и принялся за свое дело с мыслями о наших беглецах и пожеланиями им всякого благополучия. Входить в пекарню смотритель и говорить мне с многозначительной улыбкой:
— «Вы здесь?»
— «А где же, Александр Николаевич, я мог быть, как не здесь?» отвечаю я.
— «А я, знаете, всю ночь почти не спал, все беспокоился, не бежал ли кто из тюрьмы. Приходить ко мне часов в 12 сотник (начальник отряда, который составлял карауль политической тюрьмы) и говорить: «Александр Николаевич, все ли благополучно у нас в тюрьме?»—«А что, спрашиваю я.»—«Да, говорить, иду я по коридору и вяжу в окно от мастерской по направлению в сопкам пошли два человека».—Встал я обошел вместе с ним кругом палей, зашли во двор, все дело, и ничего подозрительна»). Спросили часовых, говорить—все благополучно.—«Не иначе, говорю, как вам показалось, Сергей Васильевич».—«А то, знаете, думал в тюрьму идти, поверку сделать; хоть и поругают, говорю себе, что зря беспокою, а все же буду спокоен, а потом решил,—отложу до утра. Сейчас все ходил кругом налей, ничего, слава Богу, все благополучно. В тюрьме-то ваши все еще спять. Зашел вот к вам в пекарню, и вы на месте».
— «Да где же, Александр Николаевич, был бы я, как не здесь или в тюрьме?»—вновь спрашиваю я.
— «Ну, слава Богу, слава Богу!»—сказал он успокоенно.
— «Так-то вы всегда, Александр Николаевич, сказал в свою очередь я, вообразите что-нибудь невозможное, а возможное и выпустите из вида. Напрасно ваш сотник не попытался задержать этих двух молодцов. Для меня теперь понятно, где девался давеча топор из мастерской (взятый Мышкиным с собой). Значить, уголовные подбирают ваши инструменты, оставляемые на окнах. На-днях эти два молодца поживились топором, а сегодня пришли посмотреть,—нет ли еще каких инструментов на окнах».
— «А ведь это верно!»—подтвердил смотритель мою догадку. «Мне, знаете, и в голову не пришло, а это как есть,—это они,
255

256
мерзавцы, кроме их некому. Надо будет сказать, чтобы посматривали. Скажите и вы вашим, чтобы не клали инструментов на подоконниках. Не иначе, как ото они слямзили топор, больше некому».
Таким образом, мы друг друга и успокоили. Прошло 19 дней со времени ухода Мышкина и Хрущова из тюрьмы. В продолжение 19 дней мы клали в различных камерах 2 чучела, накрывавшиеся одеялом: их при поверках и засчитывали вместо Мышкина и Хрущова.
19 дней был срок, раньше истечения которого не должны были бежать желавшие использовать этот же путь: Юрковский, Минаков, М. Диковский, Левченко и Баломез. Мышкин и Хрущов в этот срок должны были уже приехать во Владивостоку где они предполагали сесть на один из иностранных пароходов и уехать в Америку. К несчастью, иностранных пароходов во Владивостоке не оказалось, и Мышкин с Хрущовым решили так: Мышкин на пароходе «Константин» отправится в Одессу, Хрущов же до поры до времени останется во Владивосток. Но чтобы сесть во Владивосток на русский пароход, отходящий в Одессу, нужно было засвидетельствовать паспорт во Владивостокском полицейском управлении. Хрущов пошел с паспортом в полицейское управление. Просмотрев паспорт, полицейский чиновник в удивлению Хрущова спрашивает: «Вы Хрущов? А где же другой— Мышкин?» Понятно, что Хрущова тут же арестовали, а Мышкина вслед за ним разыскали.
Объясняется ото вот чем. Забайкальский обыватель отличается удивительной способностью помнить раз встретившееся ему лицо. Мышкин и Хрущов, по выходе из тюрьмы, не нашли парохода на Владивосток; оставаться и ждать парохода на берегу Амура было рисковано. Поэтому они решили купить лодку в ближайшей станице и плыть в лодке по течению Амура, затем пересесть на первый догнавший их пароход по пути во Владивосток. Зашли в станицу, торгуют лодку. Казаки не признали их за местных жителей. Начались расспросы,—кто, зачем попали в эти края? Что ответили Мышкин и Хрущов,—не помню теперь; но кончился их разговор тем, что их повели в станичное управление, где атаман спросил у них паспорта и прописал. Дело на этот раз обошлось, как будто бы, благополучно: лодка была куплена, и они уехали, а затем, как и расчитывали, их догнал пароход, на который они пересели, бросив лодку на произвол волнам амурским и, как известно читателю, прибыли во Владивосток, сделав таким образом около 3000 верст от Кары. Когда же в тюрьме был открыт побег, то по станицам разослали предписание задерживать всех подозрительных людей.
Из той станицы, в которой Мышкин с Хрущовым купили лодку, атаман сообщил в тюрьму, что недели три тому назад в станицу заходило два подозрительных лица, по виду напоминающих государственных преступников, и что пред явленные
256

257
ими паспорта прописаны в станичном управлении. Послали в эту станицу гонца с карточками 8 бежавших. Атамань указал на карточки Мышкина и Хрущова, при чем заметил и то, что Мышкин на карточке в бороде, а в их станице он был бритый. Таким образом, открыто было, под каким видом скрываются Мышкин и Хрущов, и — само собою понятно, — об этом дано было знать во все полицейские управления по Амуру вплоть до Владивостока. Вот почему, когда Хрущов явился во Владивостоке в полицию, там узнали, что он Хрущов, и что где-нибудь тут же находится и Мышкин. Таким образом, эта несчастная случайность с лодкой повела к тому, что побег, хорошо задуманный и уже приходивший к благополучному концу, так печально окончился.
От Нерчинска до Читы по Забайкальской области нас провожал исправник Писарев. По его словам, он сопровождал Мышкина и Хрущева из Владивостока обратно на Кару. Этот исправник говорил нам, что конвоировали Мышкина матросы, и что начальник конвоя, офицер, будто бы сказал ему, Писареву, что «ели бы Мышкин знал положение вещей во Владивостоке, то ему оставалось бы только сесть на какую-нибудь японскую рыбачью лодку, и он бы легко добрался до Японии, а оттуда все пути пред ним были бы открыты.
После того, как побег в Карийской тюрьме был обнаружен, я, в числе 12 человек, был переведен из политической тюрьмы в Нижне-карийскую, где просидел в одной камере с Коваликом и Студзинским до 1-го июля. 1-го июля в числе 8 человек был обратно возвращен в политическую тюрьму. В тот же день увели меня в больницу на следствие. Следствие имело целью вылепить, —каким путем попали к нам в тюрьму револьверы, найденные при обыске на чердаке. Один уголовный, Соколов, заявил начальству, что он не задолго до побега был свидетелем такой сцены—будто бы я давал часы больничному старосте, при чем сказал: «Вот вам от меня подарок! надейтесь, что и впредь ваши услуги не останутся без вознаграждения».
Меня предупредили чрез уголовных Ниже-карийской тюрьмы о таковом показании Соколова, а также и о том, что ответил на следствии больничный староста. Следствие производил из Верхне-Удинска исправник Смирнов, не знаю, на сколько это было верно, отрекомендовавшийся мне состоящим в родстве с профессором Драгомановым. Смирнов нашел показание Соколова незаслуживающим доверия. После следствия меня завели в тюрьму лишь затем, чтобы я взял свои вещи, и потом вместе с Буцынским увели обратно на Нижнюю Кару.
В то время, когда я был на следствии в больнице, привезли в тюрьму Мышкина и Хрущова, так что я имел время только пожать Мышкину руку и обменяться с ним шапкою, ибо в шапке Мышкина были зашиты 25 руб., которые он посоветовал мне взять на всякий случай.
257

258
До 15 июля в Нижне-Карийской тюрьме сидели только мы, 8 человек, назначенные к увозу в Петербург, именно: я, Щедрин, Геллис, Буцынский, Игнат Иванов, Кобылянский, Волошенко и Павел Орлов.
17 сентября 82-го года я прибыль в Петербург и вместе с Ивановым и Щедриным был заключен в Алексеевский равелин. В 83 году прибыли с Кары и Мышкин вместе с Минаковым, Малавским, Юрвовским и Долгушиным. До 84 года все они содержались в Трубецком бастионе, а весной 84 года Мышкин, Богданович, Минаков, Златопольский и Долгушин были переведены в равелин, так как цынга к этому времени очистила камеры равелина. До смерти Баранникова, умершего 9-го августа 83 года, я кое-как сносился с тем крылом равелина, куда посадили Мышкина, но после смерти Баранникова, я был отделен от этого врыла двумя камерами, при чем в одной из них постоянно толклись жандармы, так как в этой камере находилась ванна, в которой мы раз в месяц мылись. Таким образом, мы не звали, кто занял камеры Баранникова, Тетерки и Иванова (Иванов был увезен в Казань). Мышкин же знал от оставшихся живых в своем крыле, что в 12-м № сижу я.
Я стал замечать, что кто-то, проходя мимо моей камеры на прогулку, непременно кашлянет. Приняв это за предупреждение чем-то, я стал зорко осматривать дворик, где мы гуляли. В один день на торце ручки лопаты, данной нам для перекладывания песка из одной кучи в другую, я заметил приклееную хлебом записку. Это была записка от Мышкина, написанная обожженным конном спички, в которой он сообщал,—кто сидит в их крыле, условился, где будет класть записки, и заключил последнюю похвалой «Христианскому чтению» за то, что оно имеет широкие чистые поля, удобный для записок. С этого времени у меня с ним установилась переписка, какая, конечно, возможна при помощи обугленной спички и нитки. Быть может, способ переписки при посредстве нитки введет читателя в недоумение и он спросить меня, что еще за ниточная переписка? Дергали мы из холщевых портянок основу, сучили из этой основы нитку любой длины и затем при помощи навязанных на нитке узлов передавали слова точно также, как передавались нами слова стуком в стену, например, слово Мышкин изображалось так: … .., …… ., ….. …., .. ……, .. …., … …, Конечно, вам, свободный читателя, такая переписка покажется убийственно скучной, но если бы вы испытали целодневное безделье чередующихся один за другим дней в продолжение ряда лет, то, вероятно, и вы нашли бы, что такое препровождение времени, если и не доставляло особенного удовольствия, то все же давало возможность убить праздное время.
Такая переписка похожа на вязанье чулка старушкой, которой не под силу всякая другая работа, а время девать некуда. Я, по крайней мере, быль доволен, что подвернулась хоть какая-нибудь
258

259
работа для моего праздного ума и праздных рук. Пока навьешь ниток, нанижешь на них слова, смотаешь нитки в клубок, да привяжешь этот клубок к кольцу из щетины, добытой из матраца, набитого свиной шерстью (между последней же попадалась и очень хорошая щетина), а день-то и прошел, слава Богу! Кольцо из щетины делалось для того, чтобы дать возможность нашей своеобразной почте быстро спуститься по ручке к лопасти лопаты, которая и клалась на кучу песка так, чтобы лопасть прикрывала ее.
Я уже сказал выше, революционная натура Мышкина была выкована молотом жизни. Говоря так, я этим хочу выделить Мышкина из среды революционеров 70-х годов.
Большинство революционеров 70 годов, при всей их беззаветной преданности делу освобождения русского народа, все таки пришли к необходимости такой деятельности,—если позволительно так выразиться—головным путем. Они вступили на революционный путь, руководимые благородной мыслью служить благу народа. Конечно, без соответствующей наличности чувств, невозможно благородство мысли. Но все-же они руководились скорее мыслью вывести народ из того жалкого существования, в котором он находился, чем чувством мести к виновникам обездоленного народа. Только потом, только суровый путь, которым они решились идти к своей цели, и те жестокие кары, который правительство сыпало на них, как из рога изобилия, выдвинули вперед революционные чувства, желание во что бы то ни стало и прежде всего свергнуть деспотическое правительство. Тип народовольца-террориста—последнее издание, не только исправленное и дополненное жизнью, но совершенно переделанное жизнью. Да, только жестокий путь борцов 70 годов за свободу народа, путь бичей и скорпионов от щедрот правительства вложил в руки революционера меч, которым он и заменил мирную пропаганду.
Мышкин стоял отдельной фигурой среди революционеров 70 годов. Его революционное чувство накоплялось суровой действительностью его жизни. Впечатлительная организация натуры, при богато одаренном уме, с самого детства могла реагировать только отрицательно на ту обстановку, которая выпала на его долю, как на сына кантониста. Вот почему, когда он вступил в ряды борцов 70 годов, то рядом с его теоретическими обоснованиями ярко выступило накопленное еще в детстве революционное чувство, и вот почему Мышкин всегда и прежде всего реагировал чувством на окружающее его. Каким был всегда, таким он остался и в равелине, и потом в Шлиссельбурге. В первых же записках, писанных им мне в равелине, он предлагал протестовать против жестокого и беззаконного обращения с нами. Как теперь, так и тогда было одно средство, к которому прибегали в борьбе с правительством—это голодовка. Мышкин был против голодовки, как средства. «Такой протест, писал он, напоминает мне протест некрасовского Якова, вер-
259

260
ного холопа примерного,—казнись, мол, моими страданиями. Нашим палачам и особенно здесь в равелине наша тихая и спокойная смерть, которую они строгим соблюдением тайны в этом застенке, могут с удобством выдать за смерть от естественных причин, будет только на руку. Нет, я согласен и голодать, но вместе с тем будем бросать, чем попало, в наших палачей, будем кричать, бить стекло,—кратко, делать все возможное в этой обстановке, чтоб наш протест стал известен вне стен застенка. Пусть пас перебьют. Во всяком случае, такой протест тем удобен, что не останется без следа в жизни,— перебьют нас, или уступят нам, т. е. дадут нам книги, свидания с товарищами и переписку с родными». Предложение Мышкина я передал через Фроленко, сидящего в нашем крыле, Тригони, Морозову, Златопольскому и Исаеву, которыми предложение это и было принято; но в виду надежд, что в этом году, быть может, нас увезут в Сибирь, протест был отложен до осени.
Но 1-го августа нас увезли не в Сибирь, а в Шлиссельбург, куда попало в первую голову наше крыло. Первую партию рассадили внизу, один от другого через камеру. Меня посадили в камеру № 17. Тишина была мертвая. Кроме бряцания кандалов на моих ногах да суетни жандармов по коридору, я ничего не слыхал. На другой день над моей камерой справа и слева послышался тот же звон кандалов. И тотчас инстинктивно вскочил на стол и сталь стучать ложкой в стену— «кто?» Справа на мой ответ ни звука, там в камере № 28, как потом уж стало известно, когда он умер в 88 году, сидел Арончик, помешавшийся на том, что он английский лорд. Потеряв надежду направо, стучу налево. Ответ был: «я—Мышкин».— «Отлично, ответил ему я, очень рад, что мы соседи!—я—Попов». Узнавши о соседстве с Мышкиным, я почувствовал себя ровно выпущенным на волю. Новая тюрьма, совсем неизвестная, специально построенная для вас, в первые дни пребывания в ней, вызывала тяжелые думы. Думалось, если вызывающие ужас рассказы на воле о Петропавловских мешках-казематах не удовлетворили чувство мести к нам Толстого, то, значит, здесь, в этой камере, я буду окончательно замурован и ни одного живого слова не услышу до конца моих дней. И вдруг слышу: «я—Мышкин».
Обменялись мы несколькими словами, при чем Мышкин высказал свое предположение, что прикованные болтами в стене кровати, вероятно, предоставить нам удобство для перестукивания, и мы решили отложить наш разговор до вечера, когда кровати будут спущены. Я горел желанием дождаться поскорее вечера и проверить предположение Мышкина. Тем нетерпеливее я ждал проверки предположения, что иначе нам, сидящим в разных этажах, пришлось бы довольно громко стучать и тем облегчить задачу жандармов—слышать наш стук. Уже и этот наш ко-
260

261
роткий разговор не ускользнул от бдительности жандармов, и если Ирод, которому, я слышал, у моей камеры жандарма доклады вал, что я стучал, отнесся снисходительно,—сказав самонадеянно жандарму: «пускай его стучит»—то только потому, что он был уверен, если не в невозможности перестукивания, при размещении нас в шахматном порядке, то в большой трудности. Вечером, как только спустили вам для спанья кровати, я и Мышкин сейчас же начали стучать в раму кровати у болта,—и опыт блистательно оправдал предположение Мышкина.
Ум и сердце Мышкина работали в том же направлении— протестовать во что бы то ни стало. «Теперь, говорил он мне, не остается у нас никаких надежд на увоз в Сибирь, в который я и раньше не верил, и в котором теперь должны разочароваться и те, которые до перевода сюда надеялись на это. Эта тюрьма—наша могила, мы заживо погребены здесь, и чем скорее смерть избавит нас от такой жизни, тем лучше для нас. Завидую я тем, говорил он, кто был приговорен к смертной казни и помилован. Да, я завидую вам, Родионыч! Вы имеете нравственное право заявить вашим палачам, что вы отказываетесь от милости и требуете, чтобы над вами был исполнен приговор суда. Такого права я не имею, но я заставлю их казнить меня, если останется только это средство избавить себя от варварской пытки надо мной».
Я с Мышкиным были совершенно отрезаны от остальных товарищей но заключению. Вверху направо, как я уже сказал, сидел Арончик, сумасшедший. Внизу камера № 16 была занята жандармами, и таким образом я был отрезан от Морозова, сидящего в 15 №. Мышкин сидел в 30 № вверху, налево от меня; с ним рядом в 31 №, как оказалось в 87 году, сидел Караулов, не отвечавший на стук Мышкина.
Пока наши попытки снестись с остальной тюрьмой терпели неудачу за неудачей, в один вечер после ужина, часов около 10-ти, когда тюрьма была закрыта, раздалось пение. Я сейчас же узнал чудный баритон Егора Ивановича Минакова, который пел свою любимую песню:
Я вынести могу разлуку,
Грусть по ровному очагу,
Я вынести могу и муки
Жить в вечно праздной тишине,
Но прозябать с живой душою.
Колодой гнить, упавшей в ил,
Имея ум, расти травою,
Нет,—это свыше моих сил!
— Это, стучу я Мышкину, поет Минаков,—я узнаю его голос и его любимую песню.
— Нужно поддержать его,—отвечает мне Мышкин.
Не успели мы условиться, как нам поддержать Минакова, как загремела тюремная дверь в коридоре, и явился Соколов, слы-
261

262
вший потом в тюрьме, с легкой руки Лопатина, Иродом. Он начал с того, что открыл форточку в камере Минакова, сидевшего на противоположной стороне от меня и Мышкина, в камере № 1-й, и сказал ему громко: «если будешь безобразничать, будешь связан!» В ответ также громко сказал Минаков: «убирайся к черту, варвар!»
Форточка хлопнула, Ирод нервно прошел по коридору, заглянул в стекла камер внизу, вбежал по винтовой лестнице вверх, где, вероятно, проделал то же самое. Очевидно, он проверял,—какое впечатление произвело пение Минакова на обитателей тюрьмы.
Минаков продолжал петь. Окончив свое дело, Ирод вновь направился к камере Минакова. Камера отворилась, Минакова начали вязать. Тогда я и Мышкин закричали: «Варвар! Палач!» Я прокричал в этот же раз: «Я требую смертной казни, я отказываюсь от этой жестокой милости и требую, чтоб надо мной был исполнен приговор суда». Из камеры Минакова послышались слова Ирода—«а, ты еще драться!» И затем ответ Минакова: «а что же, ты думаешь, палач, я позволю бить себя, не отвечая тем же, пока буду иметь возможность?» Связав Минакова, Ирод помчался опять наверх. Открылась форточка Мышкина, и раздался голос Ирода: «Если будешь кричать, подыму койку и будешь спать на голом полу!» «Убирайся к черту, палач!»—ответил Мышкин. Форточка захлопнулась, Ирод спустился вниз, открыл форточку у меня и сказал: «Зачем кричать,—это ни к чему не поведет! Если что нужно,—надо сказать начальству». Я ответил ему: «я уж сказал, что мне нужно, и еще раз повторяю: передайте кому следует, например, варвару, вашему министру внутренних дел, Толстому, что я отказываюсь от милости, считая ее жестоким издевательством надо мною, и требую, чтобы надо мной был исполнен приговор суда—смертная казнь».
«Хорошо, я передам коменданту; завтра он сам придет».
Вообще Ирод перетрусил в этот раз. Объяснить это новостью для Ирода, неуменьем найтись, как быть в подобном случае, конечно, было бы наивностью с моей стороны. Потом я оценил его хорошо и на своей шкуре, и по его любимой фразе— «я не таких усмирял!» Да и до протеста Минакова, еще в равелине, я познакомился с этой стороной способностей Ирода, когда он, заметив мой стук с Баранниковым, ворвался с жандармами, схватившими меня один за одну, другой за другую руку, чтоб Ирод безопасно мог подойти ко мне и сказать мне только это: «ты не веди со мной борьбы, иначе ты будешь меня помнить!» Только это он мне и сказал, но по тому, как он сказал, и как играла в это время его физиономия, я вполне понял, что предо мною патентованный мастер дел застенка.
В данный момент—самое вероятное объяснение,—он еще не имел полномочий на этот счет и потому не развернул всех своих способностей.
262

263
На другой день Ирод действительно привел ко мне коменданта, которому я повторил то, что накануне сказал Ироду. На это комендант сказал:
«Зачем падать духом—не все же будет так! У нашего Государя милостей много!» Получив в ответ от меня, что я знаю, что таких милостей, каковою пользуюсь я, действительно много, он что-то пробормотал себе под нос и ушел от меня. Минаков продолжал петь, а Ирод продолжал его вязать.
Я и Мышкин пришли к заключению, что, пока не сговоримся на общий протест, единичные протесты не будут иметь такого значения, из-за которого стоило бы подвергать себя надеванию горячечной рубахи (в Шлиссельбурге связывали не веревкой, а надеванием горячечной рубахи). Я прокричал через коридор Минакову: «Егор Иванович! Мы думаем, что нужно подождать с протестом в одиночку, пока не придут все к заключению, что единственный выход из нашего положения или смерть, или добиться более человечных условий жизни». На это Минаков ответил мне так: «другие, как хотят, я же жить при таких условиях не могу и или добьюсь свидания с товарищами, книг, табаку, переписки с родными, или умру».
Как трудно было нам на первых порах в Шлиссельбурге сноситься между собою, показывает то, что когда на меня надевали горячечную рубаху за вышесказанный слова Минакову, я услышал крик Кобылянского, сидевшего на противоположной стороне вверху—«Долгушин, что с тобой делают, и чего ты добиваешься?» Очевидно, он говорил по адресу Минакова, приняв его за Долгушина. Через 2—3 дня Минаков прекратил петь, и я с Мышкиным думали, что Минаков тоже пришел к такому же заключению на счет протеста, что и мы. Но мы ошиблись, Минаков начал голодовку. Начал ли он голодовку с первого дня протеста, когда пел, или потом,—не знаю. Прошло дней 5—6 с начала протеста, прихожу я с гулянья и узнаю от Мышкина, что Минаков бросил в кого-то чашкой, ибо он, Мышкин, слышал звон покатившейся чашки лилова, кем-то сказанные Минакову: «за что же ты меня ударил,—ведь я не сделал тебе никакого зла».
Оказалось потом, что Минаков не чашкой бросил в кого-то, а ответил пощечиной доктору на заявление последнего, что должен кормить его насильно по приказанию. Чашка же покатилась по полу потому, что доктор выронил ее из рук, когда Минаков его ударил.
Голодовка Минакова прекратилась с этого дня, и ему, по нашим наблюдениям, дали кое-что из требуемого, по крайней мере, мы слышали, как Ирод, открывал камеру Минакова, каждый раз распоряжался, чтобы подали то папиросы, то книги.
Спустя неделю по прекращении Минаковым голодовки, часа в 4 вечера открылась дверь камеры Минакова, и Ирод сказал: «На суд!» Минаков пробыл в суде часов до 10 и был
263

264
приведен в свою камеру. Еще спустя неделю меня с гулянья увели в старую тюрьму, где я просидел до гулянья следующего дня. В 7-м часу утра, сидя в старой тюрьме, я слышал залп. По возвращении в тюрьму в свой 17 №, я узнал от Мышкина, что в 7 часов утра был казнен Минаков, и что, идя на казнь, он прокичал в коридоре: «прощайте, товарищи! меня ведут убивать».
Мышкина ужасно мучило то, что на последнее прости Минакова никто не ответил. «Более всех я виню себя, говорил Мышкин. Конечно, объясняется это неожиданностью, незнанием, что Минакова приговорили к смертной казни, неумением сразу найтись. Но все же другие более, чем я, могут оправдать себя всем этим, так как многие, вероятно, совсем не знали, что значил крик Минакова и как нужно было понимать его. А я все же знал кое-что и должен был ожидать казни Минакова. А как тяжело было бедняку Минакову всходить на эшафот с мыслью, что на его последнее прости никто из нас, его товарищей, не откликнулся».
Простучав мне это, Мышкин бросился к двери, и я услышал: «товарищи! да будет всем нам стыдно, что мы не ответили на последнее прости Минакова. Себе я этого никогда не прощу. Как тяжело было всходить ему на эшафот без теплого сочувственного отклика его товарищей. Представьте только это себе, и ваша совесть также упрекнет вас, как моя совесть упрекает меня».
Тотчас явился Ирод и прокричал Мышкину: «Чего орешь?» «Почему вы не дали нам проститься с Минаковым?» —ответил Мышкин Ироду. «А вы кто такие?» — заорал вновь Ирод. «Мы люди»,—ответил ему Мышкин,—«а вы наши палачи!» Форточка закрылась, и этим закончился протест Мышкина.
Дня за 3 до казни Минакова, всех нас обошел Ирод с младшим помощником, тем самым Яковлевыми который был последним начальником Шлиссельбургской тюрьмы, при котором в числе 8 человек я вышел из Шлиссельбургского застенка. Они опросили нас,—кто и чем желает заняться, обещали нам выдать грифельные доски, занумерованный тетради и чернила и в скором времени обещали ручные работы в камерах.
— Напр., какие работы разрешат нам?—спросил я.
— Напр., — ответил Ирод,—плетенье корзин, что-ли, а, может, и еще что». На другой день, возвратясь с гулянья, мы нашли на стенах камер вывешенные инструкции, в которых, между прочим, обещалось для отличающихся хорошим поведением: беседы со священником, чтение книг из тюремной библиотеки, занятия в камерах ручным трудом, освещение камер в неположенное время (последняя из льгот так и осталась для нас загадкой, ибо камеры освещались всю ночь) и пр. За нарушение порядка в тюрьме, как-то: за пение, крик, шум, свист, — грозили карцером от 4 до 8 дней с лишением горя-
264

265
чей пищи, за более же важные проступки карцером с наложением оков от 4—8 дней и розги, за оскорбление действием начальства — смертная казнь. Некоторые льготы действительно дали, хотя и не сразу, а так через месяц, два по столовой ложке.
Прежде всего ко мне и Мышкину, в качестве льготы за хорошее поведение, пришел священник. Войдя ко мне он спросил:
— Желаете ли вы, чтобы я от времени до времени посещал вас? Я ответил, что не имею ничего против, но должен предупредить вас, что я не признаю русской официальной церкви, так называемой православной, и думаю, что представители этой церкви — представители не Бога на земле, а покорные слуги русского правительства, те же чиновники, только, вместо вицмундиров, в рясах. К Христу же, как к проповеднику любви и братства на земле, отношусь с полным уважением.
Затем я и священник сели рядом на кровати, а Ирод против нас на скамье.
— А я, начал священник, вот что вам скажу на ваш упрек нам, представителям русской церкви: если бы вы звали наше положение, вы бы не бросили в нас камнем!
— Знаю я отлично ваше положение, батюшка, я сам — сын священника, прошел семинарские мытарства, знаю также и то, что Христос показал сам, как нужно служить и бороться за Его учение о любви и братстве.
Оставив слова мои без возражения, он начал свою беседу со мной так:
— Ваше уважение ко Христу нас сближает, и я надеюсь, что у нас есть почва для беседы.
— Я тоже так думаю, батюшка, — ответил я. — Но скажите, пожалуйста, думаете ли вы, что при такой обстановке, указывая рукой на Ирода, возможны душевные беседы? Что касается меня, батюшка, то я говорю вам вполне искренно, без всякого намерения сказать вам неприятное, что мне вчуже обидно за вас. Вам, священнику, не доверяет ваше правительство, вас под конвоем жандармского капитана привели ко мне для духовной беседы со мной.
Священник промолчал на мои слова, но Ирод, очевидно, хотел вывести его из неловкого положения и бухнул:
— Это не от нас и не от священника зависит, — нам, как прикажут, так мы и должны поступать.—Произошло неловкое молчание. Ирод похлопал, похлопал глазами и, наконец, обратясь к священнику, сказал:
— Может, на этот раз, отец Иоанн, довольно?
Священник поднялся, пожал мне руку, пожелал здоровья и терпения, и со словами:—«так я, с вашего позволения, буду по временам заходить к вам», вышел из моей камеры. — После этого священник не был у меня ни разу.
265

266
Такова же, приблизительно, духовная беседа со священником была и у Мышкина.
Чтобы покончить со священником, в виде льготы за хорошее поведение, я здесь же скажу все относящееся к этому. Летом посетил нас Оржевский, в то время начальник корпуса жандармов. На вопрос его,—не имею ли я что заявить ему, я спросил,—в каком роде могут быть мои заявления?
— Исполняют ли по отношению к вам в точности все то, что разрешено в вашем положении, напр., бывает ли у вас священник?—спросил он
— Раз,—говорю ему,—был, но больше не был.—Почему, обратился он к Ироду, — батюшка не бывает у них? — Да раз как-то был он у него,—да что батюшка не скажет, а он все напротив, да напротив». Оржевский улыбнулся, я тоже, в свою очередь, улыбнулся, и тем кончили мы разговор о священнике.
После казни Минакова, Мышкин еще больше был занят мыслями о том, как устроить сношения со всеми товарищами по заключению и сговориться на общий дружный протест. Все бывшее в нашем распоряжении было использовано в целях этого. Он начал посылать в корешках книг записки, в той надежде, что, авось, кто-нибудь догадается заглянуть под корешок и найдет там записку. Но через некоторое время я брал ту или другую книгу, в которую он вкладывал записку, и находил записку на месте никем нетронутой.
Мышкин с каждым днем терял надежду на возможность общего протеста, а теперь и совсем потерял. Все чаще и чаще его разговор со мной сосредоточивался на том, что он видит единственный исход из невыносимого положения, из положения, по его словам, оскорбляющего человеческое достоинство, и этой, исход—смерть. Помню, однажды он сказал мне:
— Знаете, о чем весь день сегодня я думал, Родионыч?
— О чем?—спросил я.
— Я думал, какая ужасная тайна—жизнь человека! Казалось бы—«ну какая наша жизнь»! Можно ли назвать жизнью наше прозябание в этом застенке? И однако, я откровенно говорю вам: у меня не хватает духа на самоубийство. И сегодня, после долгих размышлений на этот счет, я пришел к печальному выводу—«нет,—я не могу». Не хотелось бы пачкаться с этим ничтожеством, нашим смотрителем, хотя он и заправский палач! Да делать нечего, ибо едва ли когда зайдет к нам кто-либо из высокопоставленных палачей. А, между тем, единственный путь выйти из этого невыносимого для меня положения—это параграф, обещающий нам смертную казнь за оскорбление действием начальствующего лица.
Я стал все больше и больше замечать, что у Мышкина созревает какое-то решение. В продолжение дня он все время нервно шагал из угла в угол своей камеры. Однажды я заметил,
266

267
что у него был доктор, с которым произошел какой-то резкий разговор. Чтобы спросить в чем дело, я окликал его несколько раз, но за шумом своих шагов он не слышал моего зова, и только вечером, когда мы улеглись, я спросил, что произошло у него с доктором. Он сказал мне, что у него под мышкой опухоль, и так как по болезни руки он не может брать пищу в форточку, то заявил смотрителю, чтобы ему заносили обед в камеру. И вот явился доктор осведомиться о болезни. При осмотре доктор не сумел построить безличного вопроса и сквозь зубы проронил «ты». Я сказал ему: «как вам не стыдно, доктор! Ну, пусть бы сказал это солдат, указывая на Ирода, сказал я, а вы человек образованный, ужели вы до сих пор не поймете, что ваше обращение причиняет мне душевной боли гораздо больше, чем ваше лечение утоляет мою физическую боль. Затем заявил ему, чтоб он не ходил ко мне, если не желает, чтобы я на его оскорбление ответил оскорблением».
Под Рождество я с Мышкиным всю ночь перестукивались. Это был единственный за наше знакомство разговор, когда он говорил мне о своей семье и, главным образом, о своей матери. Из этого разговора я узнал, что он очень любил свою мать, и тут же выразил свою просьбу, что если он умрет, не увидавшись с матерью, чтобы я послал на имя его брата Гр. Ник. Мышкина письмо матери, в котором бы сообщил, что он не в состоянии был переживать те оскорбления, каковым подвергало его русское правительство, и что умер с мыслями о ней.
В 4 часа утра—час, когда Ирод ежедневно появлялся, чтобы заглянуть к нам в камеры, все ли благополучно,—он подошел к моей камере, открыл форточку и сказал: если будешь стучать, будешь связан! Я ему ответил обычным в таких случаях: убирайся к черту! К Мышкину он не зашел на этот раз. В 7 часов утра, во время чая, ко мне в камеру вошли четыре унтера и стали предо мною, а Ирод, стоя позади их, сказал мне:
— Стучать здесь не полагается, и если ты будешь продолжать, то будешь наказан.
На что я ответил ему:
— Делай ты свое дело, но оставь меня в покое, избавь меня от своих наставлений.
— Читал 6 § инструкции (1), так помни же!—зарычал Ирод. На это я ответил ему, тем, что сорвал со стены инструкцию и бросил ему. Жандармы затопали предо мной ногами, делая вид, что они готовы к наступлению. Но Ирод, сделав «ш-ш-ш!»— обычное свое объяснение с жандармами в присутствии нашем, вышел из камеры, жандармы за ним.
После этого инцидента в моей камере, Мышкин весь день, не переставая, ходил по своей камере, и когда я попытался по-

1) §, в котором инструкция грозить розгами.
267

268
звать его во время обеда, пользуясь прекращением его шагов на время обеда, то он ответил знаком «же»—условным знакомь, что он не желает говорить. Во время ужина в этот же день, 25-го декабря, когда открылась камера Мышкина, я услышал звон тарелки, покатившейся по железным перилам коридора. Вслед за этим произошла в камере возня и крики Мышкина: «палачи, разбойники!» Потом открылась камера надо мной и туда перенесли Мышкина. Когда дверь закрылась, Мышкин простучал мне ногою в потолок, что он слышал, что Ирод сказал мне в «чай», не отзывался же на мой зов из боязни, чтобы разговор со мной не поколебал его решения сделать то, что он сделал.
— «Я бросил чашку в Ирода и сейчас связан»,—сказал Мышкин.
Связанным Мышкин оставался до чая следующего дня. В «чай» к нему вошли, развязали и дали чай.
В 10 ч. 26-го декабря его повели на предварительный допрос, который производил комендант Покрошинский.
По возвращении Мышкин рассказал мне, что на допросе комендант был чрезвычайно вежлив с ним, и он, Мышкин, сказал ему, что прибег к такому средству, чтоб заставить правительство казнить его, так как на требование—лучше казнить, чем истязать душу и тело,—не обратили внимания и не исполнили до сих пор этого требования. Что если и в этот раз его не казнят или не перестанут с ним поступать так, как поступали до сих пор, то он будет добиваться своей казни всеми возможными средствами.
После этого Мышкин просидел до 19 января. Так что и я, и он думали, что дело кончится ничем.
В продолжение этого времени дали парный прогулки для 6 человек, именно, Фроленко и Исаеву, Тригони и Грачевскому, Морозову и Караулову; я же на две недели был лишен прогулок.
19 января вечером открылась камера Мышкина, и Ирод сказал ему: «на суд!» После этого Мышкин уже не возвращался в тюрьму.
26 января часов в 8 я слышал ружейный залп.
А 29 июня я обозвал Ирода палачом за жестокое обращение с душевно-больным Арончиком, за что и был уведен в старую тюрьму, сидел в той камере, где перед казнью находился Мышкин, и на крышке стола прочел: 26 января—«я, Мышкин, казнен». Очевидно, надпись сделана за часы, быть может, за минуты до смерти…
Так прекратилась жизнь одного из выдающихся бордов за свободу России, Ипполита Никитича Мышкина.

М. Попов.
268