M. R. Popov, Mechti o svobode (Iz Shlisselʹburgskikh vospominanii)

M. R. Popov, ‘Mechti o svobode (Iz Shlisselʹburgskikh vospominanii)’, Golos minuvshego, 5, nos. 7–8 (1917), 257–86.М. Р. Попов, ‘Мечты о свободе (Из шлиссельбургских воспоминаний), Голос минувшего, 5, № 7-8 (1917), 257-86.

257
I.
Смерть Александра III.—Ожидания освобождения.—Льготы.— Появление в тюрьме Карповича.—Рядовой Рыбачин.

При всякой встрече с новым человеком, мне чаще всего-приходится отвечать на вопросы: предвидели ли мы наше скорое освобождение, доходили ли до нас сведения о зарождавшемся вновь освободительном движении в России и пр., и пр.
Очевидно человеку свободному трудно представить реально нашу жизнь или, вернее, прозябание в шлиссельбургских казематах. Человеку свободному, посвященному поэтому вовсе то, что происходило на родине за все то время, когда мы отрезаны были от жизни крепостными стенами Шлиссельбургской крепости, трудно понять, что могли существовать на Руси люди, которые совершенно не имели ни сведений ни даже приблизительно представления о том, что происходить вокруг Шлиссельбургской крепости, вне которой жизнь била ключом, и занималась заря нового освободительного движения, движения, превратившегося в широкий поток, прокатившийся по необозримой Руси, вынесший на вершине своих волн и обитателей Шлиссельбурга, где они должны были, по плану представителей старого режима, закончить дни своей жизни за то, что они были тоже за обновление России.
В виду того, что, как я уже сказал выше, многих интересует, как мы переживали чаяния свободы внутри глухих стен крепости, я начинаю свои воспоминания с переживаний, связанных с вопросом нашего освобождения.
Так как чаяния эти начались уже с начала царствования императора Николая II, то я и беру этот период из моей жизни в Шлиссельбурге.
Смерть Александра III в октябре 94-го года всполошила
257

258
обитателей Шлиссельбурга и, притом, не только находившихся под стражей, но и их сторожей. Младший из помощников коменданта крепости, поручик, заведывавший в это время нашими мастерскими в Шлиссельбурге, первый сообщил нам эту новость. Утром, 20-го октября, он явился к нам в трауре и, на наш вопрос,—что значит его траур, он сказал совершенно откровенно, каковой откровенности в обычае в Шлиссельбурге не было ранее, что умер государь.
Уже эта откровенность и тот тон, которым он сообщил нам эту новость, говорили за то, что и они, наши сторожа, думали, что это событие не пройдет без последствий для Шлиссельбургской тюрьмы. Вскоре комендант сам, а за ним смотритель и другие офицеры более прямо высказывали нам свои предположения насчет перемены в нашей судьбе. Смотритель прямо-таки утверждал и уверял нас в том, что наша судьба изменится. Нужно сказать, что наш смотритель был-таки довольно глуп—«Фекла», как его мы называли,— но все же одной глупостью нельзя объяснить его разговор с нами о необходимости позаботиться о сапогах и костюме нам на дорогу. Очевидно, среди местного нашего начальства поднимался вопрос об обмундировании нас для дороги.
Чрезвычайно странное настроение тогда царствовало на нашем острове. Что у нас смерть Александра III зародила надежды на свободу, это—само собой понятно. Без надежд люди не могли бы жить, и этим только и можно себе объяснить постоянные толки о больших и малых манифестах в наших уголовных тюрьмах, о которых за мое короткое пребывание на Каре мне беспрестанно приходилось слышать среди каторжан. И мы, как и все люди, потерявшие свободу, всеми фибрами нашей души рвались на свободу,—всякое выходящее из ряда обыкновенных событие давало нам повод надеяться, что нас возвратить вновь к свободной жизни.
Но почему наши стражи так всполошились за нашу судьбу,— это довольно нелегко понять человеку вне крепостных стен Шлиссельбурга. Как-то один из офицеров в разговоре с нами о том, какие деньги стоить правительству эта крепостная тюрьма, и есть ли надежда на то, что такая бессмысленная трата народных денег скоро прекратится, сказал нам:
— Шлиссельбургская тюрьма гораздо более нужна не для вас, господа, а для тех, чрез руки которых проходят средства на содержание этой тюрьмы. Подумайте только, что на содержание тюрьмы отпускается в год 180,000 руб., и тогда вы поймете, что можно вполне надеяться на то, что еще долго эта тюрьма
258

259
простоит на этом месте, ибо кто же себе враг и захочет добровольно отказаться от такого доходного места.
В этом, несомненно, кроется объяснение тому, почему вместе с нашими надеждами возникло опасение у наших сторожей за свою судьбу. Унтера в этом отношении были, по своей простоте, более искренни. Они, вслед за своим начальством, тоже думали, что пришел конец Шлиссельбургу, и некоторые из них в разговорах с нами по этому вопросу довольно откровенно говорили о том, что их тревожит. «Оно, конечно»,—говорили они нам,—«это совершенно правильно: пора вам уж и на свободу. Нельзя же век весь держать людей в тюрьме. Но все же-таки, должна же быть и нам какая-нибудь награда. А то как же это,—служили мы, служили, верой и правдой—и вдруг: уходи, куда хочешь, это тоже опять-таки неправильно. Когда мы нужны были начальству, нас держали, а не стало нужды в нас, иди с Богом, куда знаешь. У нас же семьи есть; куда мы денемся, раз вас увезут и тюрьма закроется».
Более трезвые философы из наших унтеров, правда, не падали духом. «Это место свято,—говорили они,—пусто не будет. Не они будут, другие на место их. Место штатное,— закрой, а понадобится,—опять открывай» и пр. в этом роде. Такие противоположный чувства переживали обитатели Шлиссельбурга.
Нас волновали надежды, что авось нас увезут, а наши сторожа задумывались над тем, что будет с ними и их семьями, в случае нас увезут, и тюрьма закроется. Интересно было бы, если бы в этот момент попал в шлиссельбургский тюремный двор посторонний наблюдатель. На наших лицах, быть может, едва ли он прочел бы то, что происходило в тайниках наших душ.
Надежды на свободу, не скрываю, теплились там, но надежды довольно тусклые. Наши надежды ослаблялись опасениями, как бы начальство не потребовало от нас каких-нибудь гарантий, в виде, напр., слова, что мы не возвратимся впредь к той деятельности, которая привела нас в застенки Шлиссельбургской крепости. А раз дело ставилось бы так, то надежды наши на свободу разлетелись бы в прах, ибо никто из нас такой ценой не думал покупать свободу. Но зато на лицах наших сторожей посторонний наблюдатель прочел бы ясно отраженную грусть и беспокойство за свою судьбу. Офицеры умели до некоторой степени скрыть волнующие их душу мысли, но унтера положительно ходили с понуренными лицами.
259

260
Был даже случай, за который они схватились, как хватается утопающий за соломинку. Мы привыкли за наше долгое пребывание на глазах надзора совершенно не стесняться присутствием жандармов, смотрели на них, приблизительно так же, как на стены наших камер, и потому ходили перед ними, по меткому выражению Г. А. Лопатина, без брюк, что, вероятно, часто служило к нашему вреду. И в этот раз мы не особенно стеснялись их присутствием. Я хочу сказать, как в этот раз готовы были жандармы воспользоваться всякой нашей неосторожностью в своих суждениях о тех, по милости которых мы сидели в Шлиссельбурге.
Мы собрались у форточки мастерской В.Н.(1) прочесть манифест вступившего на престол нового государя. Манифест и в этот раз, как и всегда по отношению к политическим узникам, оставлял широкое поле министру внутренних дел не применить его к тем или другим заключенным по политическим делам. Сейчас, к сожалению, у меня нет под рукой этого манифеста, но, вероятно, читатель припомнит, что он сулил и политическим свободу, а на деле предоставлял это усмотрению министра внутренних дел, по соглашению с министром юстиции. Об этом именно у нас шли беседы у фортки мастерской В. Н. Один из нас позволил себе непочтительно высказаться на этот счет. И нужно было видеть, как ухватились за это жандармы. Они увидели в словах позволившего себе критику манифеста непочтительное отношение к автору манифеста и довели до сведения смотрителя. Смотритель тюрьмы подполковник Федоров, известный в нашей тюрьме больше под именем «Фекла», поднял целую историю по этому поводу. «Я этого ему не прощу,—говорил нам «Фекла» по адресу виновника,—не быть ему на свободе» и пр., и пр. Выходило как-то так, что хоть бы уж одного из нас оставили в Шлиссельбурге для прокормления жандармов.
Но скоро наши сторожа успокоились, вероятно, получив успокоительный на этот счет сведения из Питера, и, вероятно, не понадобилось доводить до сведения высшего начальства об этом инциденте. Так можно думать потому, что именно тот, кто позволил себе такое отношение к манифесту, был увезен из тюрьмы, ибо срок его каторги кончился в этом же 94 году, кажется, в ноябре. Жизнь наша вошла в старую колею, жандармы успокоились за свое благополучие, мы примирились с разбитыми нашими надеждами на перемену в нашей судьбе и принялись за свои дела, который можно назвать делами, за неимением более благодарного дела.

1) В. Н. Фигнер.
260

261
Так прежняя наша монотонная жизнь продолжалась до июня месяца 95 года, когда нас посетил министр внутренних дел Горемыкин. Посещение это, по тем впечатлениям, который мы вынесли из разговора с ним, нам казалось, не обещало ничего хорошего, ибо он на все наши заявления и просьбы долбил одно: «Что ж тюрьма,—чего же вы хотите». Так он отвечал всем, также он ответил и мне, когда я заявил мою просьбу о том, чтобы нам разрешили журналы, по крайней мере, если уж газет нельзя.
Но мы на этот раз ошиблись. Вместо свободы, нам вскоре после этого разрешили переписку с родными, которой до этого времени мы были лишены, отпустили в год 140 руб. на покупку книг и разрешили журналы за прошлый год. Последнюю льготу местное начальство расширило, вероятно, как обыкновенно выражались наши сторожа, по данному неофициальному им распоряжению, и выдавало нам журналы за год: одну половину в июне, другую в конце октября или в ноябре.
В начале же ноября было объявлено сокращение сроков на 1/3 для следующих лиц: Л. А. Волькенштейн, Суровцева, Шебалина, Поливанова, Панкратова, Мартынова, Яновича, Ашенбреннера, В. Г. Иванова, Стародворского, которых 23-го ноября и увезли, за исключением: Поливанова, Панкратова, В. Г. Иванова, Стародворского и Ашенбреннера. Нам же, которых этот манифест обошел, по внушению свыше, местное начальство сказало, что современем очередь дойдет и до нас. Очевидно, сокращение нам сроков отложили до рождения наследника.
Проводив наших товарищей, мы оставались в Шлиссельбурге при дарованных нам льготах, вплоть до марта 1903 года.
Кое-что доходило до нас с воли о том, что делается за стенами нашего убежища, по крайней мере, то, что могло попасть в так называемую легальную печать. Мы знали, напр., что на смену нам выступила партия социал-демократов. У нас были журналы за прошлый год: «Русское Богатство», «Мир Божий», «Новое Слово», а потом заменившие его журналы «Начало» и «Жизнь». Мы следили за отношениями народившейся новой партии к нашей прошлой деятельности, к критике ее ею и, рядом с тем, знали, что и наши принципы деятельности не всеми отрицаются. Мы знали, что «Русское Богатство», с талантливым представителем их Н. К. Михайловским во главе, защищало принципы нашей деятельности. Мы не знали только того,—ограничивалось ли дело только теоретическими спорами между этими двумя направлениями, или, наряду с этим, велась практическая деятельность этих двух борющихся в течений общественной жизни России.
261

262
Но в 1901 году прибыл к нам Карпович и сообщил нам о том, что делается на воле. Он познакомил нас с народившимся за наше отсутствие из жизни широким рабочим движением, которое по его словам, в скором времени будет грозным и непобедимым врагом существующего старого строя. Нам трудно верилось всему тому, что мы узнавали о России и, конечно, потому, что мы прямо из того времени, когда мы были на воле, перескочили в то время, когда выбыл только что из жизни Карпович. Для меня, напр., это был промежуток в 21 с лишним год.
Трудно верится человеку, который живет прошлым, между которым и настоящим залег промежуток чуть не в ¼ века. Приятно было верить всему тому, что мы узнавали от Карповича, но невольно приходили в голову слова Пушкина: «Свежо предание, но верится с трудом». Все же, с появлением Карповича, наши сведения о том, что представляет собою Россия в общественном отношении, обновились, а вместе с тем, стали вновь зарождаться надежды и на то, что авось и мы еще будем жить на свободе и увидим собственными глазами, что теперь делается на горячо нами любимой родине, которую мы так давно покинули. Карповнч нам говорил, что мы выйдем на волю скоро уже потому, что тюрьма понадобится для новых жильцов.
Он говорил с полной верой в свои слова, что через 2 каких-нибудь года Шлиссельбургская тюрьма будет переполнена, и что нам, старикам, придется где-нибудь в другом месте доживать свои дни. Карпович, по приезде в Шлиссельбургскую тюрьму, находился на особом положении. Начальство решило его держать некоторое время в одиночном заключении. Но его одиночное заключение было далеко не тем одиночным заключением, которое проделали мы.
Мы постоянно торчали или у дверей камеры Карповича, или у дверей того дворика, где он гулял. По этому поводу у нас происходили постоянный столкновения с начальством, но, с одной стороны непреоборимое желание знать то, что делается за стенами нашего тюремного двора, а с другой стороны, мы не мирились и с тем, чтобы нашего Вениамина, как назвала В. Н. Карповича, предоставить на волю начальству. У нас была даже заведена очередь, кто должен был находиться у дверей, которые отделяли его от нас. Карпович и письменно сообщал нам о том, что делается в настоящий момент в России среди рабочих и студенчества.
Итак, значит, из всего этого читатель знает, что в пер-
262

263
вые 2 года нового столетия мы кое-что знали из того, что совершается в России, во-1-х, из легальной литературы, по крайней мере, то, что легальная литература по цензурным условиям могла отразить на своих страницах, а то, что она по необходимости проходила молчанием, то мы узнали от Карповича,—во
2-х. Но вот в марте 1903 года в нашей Шлиссельбургской тюрьме происходить новый передом в жизни ее обывателей. Вероятно, поворот к старому режиму обусловливался общим состоянием общественной жизни в этот исторический момент. Но ближайшим поводом послужило к тому следующее.
В качестве прислуги при тюрьме, на обязанности которой лежало: приборка тюрьмы, чистка двора, летом от травы, зимой от снега, приготовление и раздача обеда, наблюдение за приборкой в мастерских и пр. работы при тюрьме, состояли рядовые жандармы. Службу надзора за ними несли только унтер-офицеры, все же остальное делали рядовые, которых при тюрьме находилось, кажется, 6, под командой вахмистра. Рядовые, вообще, относились к нам доброжелательно, по крайней мере, те, которые находились при тюрьме в качестве прислуги.
Бывали случаи, что когда кто-либо из унтеров утащит из мастерских какой-либо инструмент, то рядовой, улучив возможность сказать нам об этом, сообщал, что такой-то унтер из такой-то мастерской. Раз как-то был при наших мастерских один рядовой которого унтера называли убоищем, так как тот прямо-таки гласно в нашем присутствии уличил одного из унтеров в том, что он таскает из нашей мастерской инструмент, рискуя за это понести дисциплинарное взыскание, ибо от рядовых требовалось, чтобы они в нашем присутствии были немы, как рыбы.
С 1902 года был при тюрьме в качестве прислуги рядовой Рыбачин, очень симпатичный солдатик, сочувствовавший нам. Как-то мы с ним остались наедине, и я узнал, что он из Воронежской губернии, которую я хорошо знал. Я рассказал ему, что я бывал в Воронежской губернии с целью пропаганды. Он, в свою очередь, рассказал мне, что бывал на работах на Дону и знал те места, где я родился. После этого у нас установились добрые отношения. Он, получая письма с родины от своего брата, сообщал мне часто, вытирая снаружи окно моей камеры, когда я находился в ней под замком. Кратко говоря, мы считались с ним полуземляками. Он обещал по выходе в запас побывать в Ростове и повидаться с моей матерью. Узнав от меня, что я всего только два раза в год имею возможность писать письма моим родным и то чрез департа-
263

264
мент полиции, он сказал: «ну и варвары же,—даже матери, и той нельзя писать». И тут же предложил мне, что он может передать письмо моей матери, или кому там я пожелал бы написать. Я об этом сообщил В. Н. и Фроленко. Фроленко советовал не подвергать риску человека несомненно хорошего, ибо пользы, говорил мне Фроленко, особенной переписка при таких условиях не принесет, а риску попасться с такой перепиской много. Вера же Николаевна думала,—отчего бы не попробовать. Я решил, пока, до поры до времени, держаться совета Фроленко, и потому сказал Рыбачину, что пока посылать не буду, ибо особенной нужды нет, а между тем, ему, если его поймают за это может грозить серьезное наказание.

II (1).
Объяснение со следователем.—Инцидент с письмом.—Странная постройка.—Эшафот.—Казнь Балмашева.—Новые притеснения.

Теперь я доскажу мое объяснение со следователем.
Он мне предложил всего еще один вопрос, именно,—как я мог обойти надзор за нами, чтобы передать мое письмо рядовому.
На это я ответил ему так: «Как я уже сказал вам раньше я состою старостою тюрьмы, рядовой был прислан ко мне унтер-офицером, заведывающим кухней, взять у меня заказы. Пользуясь этим я вместе с заказами в присутствии унтер-офицера, стоящего в это время на часах у наших камер, передал и мое письмо. Очевидно, пояснил я следователю, унтер-офицер не рассчитывал на такой рискованный шаг со стороны моей и не проверил переданной мною записки». На самом же деле, это было так: Рыбачин вошел ко мне в камеру, чтобы передать мне заказы, уже выполненные унтер-офицером, и я, пользуясь тем, что унтер-офицер был в противоположном конце камеры, передал ему письмо без подписи на конверте и на отдельном клочке бумаги адрес, который он должен был написать на конверте, как о том мы раньше с ним сговорились.
Интересная сцена происходила за спиной следователя во время моего объяснения с ним. Вахмистр немыми знаками руки и трясением головы, стоя сзади следователя, наводил меняна ответы с лицом мольбы, чтобы я обелил тюремный надзор.

1) Настоящая глава не имеет прямой связи с предыдущей. Пропущен рассказ о передаче письма Рыбачину, начавшихся репрессиях, насилии над С. А. Ивановым, оскорблении, нанесенном В. Н. Фигнер ротмистру Гудзю. См. воспоминания Ашенбреннера, Новорусского, Волькенштейн и др. Ред.
264

265
И подумать только, из-за чего вся эта драма, разыгравшаяся в нашей тюрьме и потрясшая всю нервную систему не только заключенных, но и тюремного надзора. Из-за невиннейшего письма матери от сына, точное содержание которого таково: «До сих пор не получил вашего письма и потому не пишу вам. Беспокоиться вам нет, значить, оснований. Раз получу письма или получу ответ от директора департамента, что письмо не может быть передано мне сейчас же, напишу вам обычным порядком».
Закончил я мои объяснения со следователем тем, что просил чрез него министра смотреть на передачу мной письма матери, как на вину исключительно мою, за которую и отвечать должен только я один. Товарищи мои по заключению столько же об этом знали, сколько знало и местное начальство, и наказывать за это вместе со мной и их нет никаких оснований.
От меня следователь отправился к В. Н., с которой он вел речь о том, что побудило ее нанести столь тяжкое оскорбление ротмистру Гудзю, каковым для офицера русской армии является срывание погонов. Но об этом подробно говорить в своих воспоминаниях в «Былом» М. В. Новорусский.
30-го марта были удалены со службы при Шлиссельбургской тюрьме комендант, полковник Обухов и смотритель, тюрьмы Гудзь. Их заменяли в качестве начальника тюрьмы или коменданта, наш старый знакомый по равелину полковник Яковлев, бывший в равелине еще только поручиком, и рот-мистр Провоторов в качестве смотрителя, тоже наш знакомый, бывший пред этим заведывающим нашими мастерскими и кухней.
Новый комендант прочел мне приказ министра внутренних дел лишить меня прогулки на 1 месяц за незаконную передачу письма матери и при этом прибавил на словах, что ему приказано на некоторое время сократить те льготы, которыми мы до сих пор пользовались, за все те беспорядки, которые произошли за это время в тюрьме; но, что вместе с тем, ему дано право министром, если он, с своей стороны, найдет возможным, ходатайствовать о разрешении вновь нам таковых льгот.
Так закончился инцидент с моим письмом.
3-го апреля мы заметили тревожное метание наших сторожен по тюремному двору. Во главе с комендантом и офицерами, унтера размеряли тюремный двор. Ясно было нам, что что-то планируется.
Затем чрез несколько дней стали проводить проволоки
265

266
для электрического освещения старой тюрьмы или, как мы называли эту тюрьму, сарая, где до того не было никакого освещения, так как там были до сих пор мастерские наши, в которых мы работали только днем. Наконец, нам сообщили, что до некоторого времени, по случаю ремонта в старой тюрьме, нас туда не будут пускать, а еще немного спустя заявили нам, что старая тюрьма, вследствие возникшей в ней надобности, совсем закрыта для нас, и мастерские оттуда будут переведены в новую тюрьму. Мы стали замечать, что, кроме ремонта в сарае, идут какие-то постройки и в маленьком дворе, по другую сторону тюрьмы. По вечерам оттуда выносили все наши насаждения: крыжовник, малину и прочее,—разоряли то, что стоило нам больших трудов.
Затем стали таскать туда лес для каких-то построек. Словом, шла стройка.
Для чего все это? Вот вопрос, над которым мы ломали наши головы. Сначала мы думали, что это приготовляется жилище для В. Н. за то, что она сорвала погоны у ротмистра Гудзя. И мы все переживали в это время самое тревожное настроение и больше всех, конечно я, как подавший повод моим письмом таковому поступку Веры Николаевны. Мы думали, что, по крайней мере, на некоторое время, напр., на год там думают уединить Веру Николаевну. Сторожевой пост в нашей тюрьме занимал Антонов и был на высоте своего долга. От него ничто не ускользало.
И вот в одно время он сообщил нам, что, по его наблюдениям на маленьком дворике строится эшафот. Ужели, думали мы, этот эшафот для Веры Николаевны готовится. Я отказываюсь описать то душевное настроение, которое царило у нас. Мне даже неприятно сейчас об этом вспоминать. Предоставляю читателю самому вообразить себе наше настроение, что, вероятно, сделать будет ему нетрудно, если он приметь во внимание наше отношение к В. Н., которое так верно передал в своих воспоминаниях М. Юлиевич Ашенбреннер.
Но эта чаша нас миновала.
2-го мая в 7 часов утра, только раздали нам чай, Антонов заметил по поспешности, с которой жандармы раздавали чай, п другим неуловимым признакам на лицах жандармов, по которым мы безошибочно определяли, что они что-то от нас желают скрыть, или по выражению Антонова,—своровать. Он, Антонов, стал следить за крепостным двором и простучал нам в дверь своей камеры: привезли нового и поместили в канцелярию.
266

267
Антонов не сводил глаз с места, где была спрятана жертва; заметил, что туда в 12 часов понесли обед, потом матрац. Очевидно было, что до вечера решено было держать его там, а с наступлением темноты—ведь только совы летают по ночам, да жандармы исполняют свой долг—перевести в сарай. После обеда Антонов поведал нам, что, по его наблюдениям, на завтра готовится казнь, ибо он видел входившего в канцелярию священника, который бывает там только 20-го числа за получением жалованья, а в другое время, появляясь на острове, идет или прямо в церковь, или заходит в квартиру коменданта.
Кроме того, заметил он еще каких-то субъектов в мундирах, невиданных на нашем острове, и детину в поддевке, по всем признакам,—палач.
Вечером и всю ночь у окон тюрьмы, в сторону той части крепости, где находится канцелярия, дежурили: Антонов, Вера Николаевна и Стародворский поочередно. Утром Антонов сообщил, что часа в 3 казнили привезенного. То был Балмашев, как потом мы узнали; но в это время мы только знали, что эта казнь была возмездием за убийство министра внутренних дел Сипягина.
Об убийстве же Сипягина мы узнали так. Как-то, гуляя в своем огороде, Вера Николаевна заметила вырезку из газеты, подняла ее и прочла. Оказалось, что какой-то тайно нам сочувствующий решил этим путем сообщить нам новость об убийстве министра внутренних дел Сипягина. В вырезке этой сообщалось первое сведение об этом убийстве. В ней сообщалось, что какой-то молодой человек, в форме адъютанта, в здании Государственного Совета 6-ю выстрелами из револьвера убил министра Сипягина.
Но я продолжаю сообщения Антонова нам о казни Балмашева. Какими путями провели в маленький дворик жертву на казнь, он до конца не мог проследить. Он видел только, как обреченного на казнь вывели из канцелярии, как проводили его под стенами крепости, сделав большой круг, чтобы удалить процессию с поля зрения наблюдения из окон тюрьмы; но потом процессия прошла вне поля его зрения. Но что казнь состоялась, в том нет никакого сомнения. Ибо с места казни возвращалась группа лиц, во главе с комендантом, в формах, один, вероятно, судейской, другой—в форме департамента полиции, причем от него не ускользнуло и то, что группа эта, поравнявшись с церковью, благочестиво перекрестилась вслед за священником.
267

268
Сзади этой группы с двумя унтер-офицерами прошел и тот детина в поддевке, в лице которого он еще накануне угадал палача. Днем уже не оставалось никакого сомнения, что казнь 3-го мая совершилась на нашем острове, ибо и унтера не отрицали, хотя с улыбкой на наши вопросы некоторые отвечали: «Не знаем». Один же унтер, заведывавший в то время мастерскими, ответил на упрек Поливанова: «тянули за веревку, заведующий», в таких словах: «Нет, я не присутствовал при казни; отказался. Мои нервы не могут выносить такого зрелища».
Вслед за казнью Балмашева, мы стали замечать привод новых жильцов в Шлиссельбургские казематы. По словам Мельникова (потом уже) его провели по крепостному двору с завязанными глазами. Мы же о привозе новичков узнавали по счету судков, выносимых из кухни и довольно точно знали, сколько было привезено, несмотря на то, что судки для сидящих в сарае не прямо несли из кухни в сарай, а направлялись из кухни как будто бы в новую тюрьму, а затем под стеной новой тюрьмы проносились в старую.
Но все эти воровские уловки мы достаточно знали, и потому они не ускользали из наших глаз. Настроение в тюрьме продолжало оставаться подавленным в высшей степени. Начальство сурово молчало, по временам давая нам понять, что прежние порядки в тюрьме прошли безвозвратно, как выразился однажды ротмистр Провоторов,—мы над прошлыми вольностями поставили крест. Впрочем, и они давали нам по временам понять, что новый режим, более суровый, объясняется не желанием начальства вновь приняться за нас, старых жильцов Шлиссельбургской тюрьмы, а тем что пока мы были здесь одни, было больше простора, а теперь старая тюрьма с большим и малым дворами понадобилась для другого назначения. «На все наши заявления в департамент полиции по поводу нас, стариков,—в департаменте полиции отвечают, что в силу неизбежности, другие условия заключения в этой тюрьме в настоящее время невозможны».
— Пусть, сказали мне в департаменте полиции,—продолжал комендант, не работают ни в мастерских, ни в огородах, если, при наличных условиях, эти работы скорее неприятны, чем приятны, каковыми были при условиях, бывших раньше. Словом, по словам коменданта, департамент поручил ему сказать, что мы введены в новые рамки жизни. Не потому, что нас желают стеснять, а потому, что иначе невозможно нас устроить в этой тюрьме.
268

269
Огороды наши стали обносить новыми заборами в 4 аршина высотой, парники со старого двора, где они раньше помещались, тоже перенесли во двор новой тюрьмы.
В июне месяце нас посетил начальник корпуса жандармов фон-Валь, который откровенно нам сказал, что они поставили своей ближайшей целью перевести постепенно Шлиссельбургскую тюрьму на старое положение. Тюрьма в Шлиссельбурге по закону—тюрьма одиночного заключения, и тот режим, который до сих пор еще продолжается здесь,—отступление от закона, и те, кто допустили такое отступление, превысили свою власть. «Вы говорите мне, что такое отступление допущено, сказал мне фон-Валь, предшествующими министрами, я вам на это отвечал, что министры предшествующие нарушили в данном случае определенный закон и мы считаем нашим прямым долгом вновь восстановить нарушенный закон. Если мы этого не сделали до сих пор, то только потому, что хорошо понимаем, что сразу восстановить прежний порядок в тюрьме было бы для вас слишком невыносимо, и потому решили постепенно восстановить старый порядок в тюрьме, требуемый законом для этой тюрьмы», говорил мне стальным голосом фон-Валь, в то же время наблюдая, какое это произведет впечатление на меня. Затем круто повернул речь и спросил меня: «Вы насколько лет осуждены?». Я отвечал ему: бессрочно.—«Одно вам могу сказать, только полное раскаяние может изменить ваше положение». На эти его слова я ответил ему: «если б, генерал, вы были на моем месте, а я на вашем, я бы не позволил себе сделать вам такое предложение, так как знаю, что честный человек не покупает свободы таким путем». На это он, несколько растерявшись сказал мне: «Бог с вами, я никогда не совершал государственного преступления», и тотчас повернулся к дверям и вышел из моей камеры, что то бормоча сквозь зубы коменданту о тяжелом воздухе в камерах и о вентиляции. Так все шло крещендо сокращение наших и без того ничтожных льгот. Сведения с воли совсем прекратились. Журналы за прошлый год давали нам, предварительно вырезав из них все кроме беллетристики. В письмах от родных вычеркивалось все, кроме того, что касалось семейных дел. Но, и в этом отношении раз кто-либо из членов семьи хотя мимоходом коснется жизни общественной и об этом сообщает нам, то и это вычеркивалось. Например, одна из сестер писала мне, что она ухаживает за больными и ранеными в своей деревне; цензор нашей корреспонденции вычеркивает слово «ранеными», желая, очевидно,
269

270
скрыть от нас, что происходить война. Место в письме Лопатина речи о его брате, офицере на Дальнем Востоке, тоже было вычеркнуто. Но тем не менее о том, что Россия воюет с Японией, мы знали. Первое сведение мы опять-таки получили, найдя в огороде вырезку из газеты, в которой говорилось, что Манджурия и Корея представляют сейчас интересное зрелище; там сейчас театр военных действий между Россией и Японией. Чрез некоторое время Фроленко, выходя из камеры с сором, был остановлен одним унтером, который, положив ему на тарелку несколько вырезок из газет, сказал: «возьмите, это у вас выпало». В этих вырезках сообщалось об отступлении русских от Ньюжигина и об обходном движении японской армии. И вот вдруг в июне месяце 1904 г. начинают появляться признаки ослабления нашего режима. В первый раз это сказалось при следующем обстоятельстве. Мы обыкновенно ежегодно праздновали рождение В. Н. В 1903 году этого празднования не было, ибо В. Н. была за свой поступок с Гудзем в большой опале перед начальством и празднование дня ее рождения могло быть принято за демонстрацию и мы, чтобы не встретить отказа со стороны начальства, провели этот день, как день рядовой. В 1904 году, после того как В. Н. был сокращен срок каторги до 20 лет, мы решили в последний раз отпраздновать день ее рождения. Распоряжение празднеством взяли на себя я с Серг. Андр. Прихожу я накануне июня из ванны в мою камеру и застаю в ней сидящим на моей кровати коменданта. Поздоровавшись со мной, комендант обратился ко мне с вопросом: «Вы, кажется, завтра собираетесь устроить празднество?» Полагая, что комендант ведет речь такую со мной, чтоб объявить мне о недозволительности со стороны инструкции такого празднества, я возмутился и стал ему говорить, что ведь не его же деньги мы будем расходовать на празднество и не казенный, а заработанный нами в наших мастерских. Комендант с благожелательной улыбкой на устах сказал мне: «Не волнуйтесь, не волнуйтесь. Я совсем не намерен вам мешать отпраздновать этот день, как вы хотите, и пришел к вам, наоборот, с целью оказать вам помощь. Напр., что вы желаете, чтоб было в этот день приготовлено вам?» Я ему сказал, что заказ уже дан господину офицеру, заведывающему нашей кухней, а вот мы желали бы выпить кофе не в камерах, а на прогулке. «Ротмистр,—позвал комендант стоявшего за дверью моей камеры офицера, заведующего нашим продовольствием,—распорядитесь, чтобы приготовили им кофе и подали на прогулке».—Такой
270

271
крутой поворот в переговорах наших со стороны коменданта просто поразил меня. Я стал дальше выпытывать его и закончил мой разговор с ним: не даст ли он нам журналы за прошлый год без тех вырезываний, который он проделывал в прошлом году. «Подождите немного, сказал с лаской в голосе комендант. Может быть дам не только журналы, но и газеты», и с этими словами выскользнул из моей камеры, как будто опасаясь не проговориться преждевременно. Очевидно в голове министра внутр. дел Плеве созревался какой-то план насчет нас, и комендант уже был посвящен в этот план, план, который потом наш прозорливый товарищ Г. А. передал в следующих характерных словах: «очевидно нас хотят вывести отсюда через митрополичью подворотню». Но я забежал вперед. Буду продолжать в порядке событий, чтобы не ставить в недоумение читателя этих моих строк, напр., хоть по поводу слов Г. А. насчет митрополичьей подворотни. В конце июня нам наш староста, в это время М. В. Новорусский, на гуляньи сообщил, что был у него комендант и сказал ему, что нас желает посетить одна высокопоставленная дама, что он рекомендует нам принять ее, ибо она, в силу своего высокого положения, может многое сделать в облегчении нашей участи, но что он не советовал бы нам обращаться к ней с просьбами мелочными. На это ему М. В. ответил, что он об этом передаст товарищам и думает, что против посещения никто, вероятно, ничего не будет иметь, но что с просьбами к ней никто, конечно, не станет обращаться, так как было бы нелепо ко всем, кому к нам заблагоразсудится прийти, обращаться с какими бы то ни было просьбами. Действительно, 1-го, помнится, июля, к нам явилась княжна Мария Мих. Дондукова-Корсакова. Была она в этот раз у В.Н., Морозова и М. В. и сообщила им, что 9-го июля нас желает посетить митрополит Антоний. На другой день она была еще у нескольких человек. В этот раз ее сопровождал комендант и чрез неплотно закрытую дверь слушал, о чем она говорить с ними. Очевидно с ней условились, что она не должна ни о чем говорить с ними, а только лишь по вопросам религиозного характера. На первый же день ее посещения В. Н. произошел такой инцидент. Она рассказывала В. Н. о своей общине сестер милосердия, устроенной ею в Порховском уезде Псковской губернии и о целях, преследуемых этой общиной. До слуха коменданта чрез щель двери вероятно донеслись слова: сестры милосердия; он вызвал М. М. и сказал ей что-то. Очевидно, он думал, что она ведет разговор с В.Н. о войне нашей с
271

272
Японией. Так по крайней мере можно было бы заключить со слов М. М. на его замечение, сказанных громко. Она сказала ему: «Что вы, М. Николаевич, я совсем не о том говорю с В. Ник.». 9 июля, во время обеда, обошел нас всех один из помощников коменданта и сообщил нам, что приехал митрополит из Петербурга Антоний и просил меня спросить вас, желаете ли вы, чтоб он посетил вас, так как он говорит, что он не желает без позволения вламливаться в наши камеры. За исключением Г. А., который сказал офицеру, что он не спрячется под кровать, если митрополит пожелает войти к нему, но лично он не имеет особенной нужды видеться с ним, все остальные сказали, что они не имеют ничего против. Я ответил так: «я не знаю, что побудило митрополита побывать у меня в камере, и потому отказать ему в таком желании было бы с моей стороны неделикатно». Митрополит обошел нас всех, начав с Антонова. В каждой камере он провел не менее 10 минут в разговоре. Явившись в мою камеру, он увидел в углу иконку, присланную мне матерью, перекрестился на нее и стал меня благословлять со словами: «Увидел у вас икону и потому заключаю, что вы верующий». Я ответил ему на это, что икона имеется в моей камере не потому, что верующий, а потому, что это память моей матери. Но он уж благословил, с этими словами мы поцеловались. Беседа со мной была самая сердечная и оставила во мне хорошее впечатление. Так, напр., говоря со мной о моей родине, чрез которую он почти ежегодно проезжает по пути на Кавказ, куда он думает и в этом году также уехать, он остановился внезапно, помолчал и затем сказал мне: Вот я хвастаюсь, что поеду на Кавказ чрез вашу родину, а того и не подумал, что тем быть может причиняю я вам боль лишнюю,—ведь вы-то поехать не можете». Сказал он это не так себе, не потому только, чтоб что-нибудь сказать, а действительно, он, вероятно, искренно жалел о том, что он, как сказал, хвастает предо мной, так что я счел нужным со своей стороны успокоить его, сказав ему, что в качестве агитатора я встретил в одной деревне старуху-философа, которая говоря со мной о несчастиях, каковые постигают человека в жизни, сказала мне: «хорошо еще, что Бог дал людям привычку—ко всему люди привыкают». Так и я привык и никому не завидую из тех, кто может пользоваться тем, чем не могу пользоваться я. Посещение митрополита нам всем ломало голову, хотелось проникнуть в тайны плана, несомненно имевшегося в виду по отношению к нам. В том, что нас посетила М. М. не
272

273
было бы ничего удивительного и неразгаданного, по крайней мере для меня. Я часто с ней беседовал и убедился, что она глубоко верующий человек и христианка в истинном смысле этого слова. Ее одна обрядность и молитвы не удовлетворяли, и она всей душой стремилась к действительному христианству, и ее послали в первую голову к нам, хорошо зная, что она сделает это с истинным удовольствием. Но каким образом попал к нам митрополит? По своему личному почину при таком министре, каковым был Плеве, едва ли митрополит достигнул бы того, чтоб его пропустили к нам, если б только Плеве находил это лишним для его целей. Это уже априорное соображение говорить за то, что тут есть какой-то план, относящийся к нашей судьбе. За это же говорить и то обстоятельство, что с 15 июля, когда был убит Плеве, не была у нас вплоть до января и М. М., заявившись к нам на несколько дней, чтоб сообщить нам, что, по неопределенным обстоятельствам, она долго не будет бывать у нас, хотя раньше говорила, что будет у нас часто и боится, чтобы своими посещениями не наскучить нам. Но еще больше в пользу этого говорить то, что комендант вдруг изменил свои взгляды на посещение М. М. нас. Он, вскоре после 15 июля говорил о М. М. новости. Напр., однажды он сказал Серг. Анд. или М. В. так: «Охота вам принимать у себя эту старуху. Раньше я думал, что она что-нибудь действительно может сделать в вашу пользу, а потом убедился, что она одна из тех, который обивают пороги у министров и от которых, чтоб отвязаться, министры иногда удовлетворяют их просьбы». В январе вновь появилась у нас М. М., пробыла у нас с неделю и, сообщив нам, что она едет в Архангельск к В. Н. в гости и, возвратившись оттуда, вновь явится к нам надолго, и между прочим стала заговаривать о нашем освобождении. После отъезда М. М. через несколько дней явился к Сер. А., который был в это время старостой у нас, комендант и сообщил, что он получил от директора департамента полиции письмо, которое поручено прочесть нам. В письме этом директор департамента просить коменданта сообщить нам, что, по просьбе митрополита, нам разрешается бесцензурная переписка с митрополитом, причем коменданту разрешается дать нам сургуч для запечатания писем для большей уверенности нас в том, что наши письма департаментом полиции читаться не будут. При этом со своей стороны комендант предложил Серг. Анд. свою печать. «Знаете, сказал он, для всякого случая лучше запечатать письма печатью… Я нисколько не сомневаюсь, что
273

274
директор департамента, раз уж сказал, что вам разрешается бесцензурная переписка с митрополитом, то он свое слово сдержит; но, так сказать, мелкая какая-нибудь сошка (я заменил нецензурное слово словом сошка, он употребил слово, недопустимое в печати), может поинтересоваться и прочесть ваше письмо. Серг. Анд. ответил ему на это, что то, что каждый из нас напишет митрополиту, не будет таким секретом, что нужно бы было прибегать к особым предосторожностям, и обещал сообщенное им ему передать всем своим товарищам по заключению. На приглашение митрополита вступить с ним в переписку немногие откликнулись. Написали митрополиту: Серг. Анд., Морозов, Стародворский и Новорусский. Письма написавших были скорее любезностью со стороны написавших митрополиту. Серг. Анд. вступил с ним в своем письме по поводу бесцельности мер наказания по отношению к людям идейным, поступающим в жизни согласно своим убеждениям. Морозов попросил его доставить ему книги, который имеют своим предметом откровение Иоанна Богослова. Новорусский просил о том, чтоб нам разрешили вновь готовить для музея гербарии и коллекции. Один только Стародворский написал письмо, в котором просил митрополита о том, что в случае по поводу рождения наследника к нам будет приложим манифест, то чтоб он похлопотал о разрешении ему отправиться на войну, в действующую армию против Японии. Я забыл сказать, что в это время нам уже разрешили читать некоторые еженедельные газеты за прошлый год, большая часть которых, как разведчики Нивы, и еще одна специально посвященная войне, с Георгием на обложке, поражающим дракона, название которой я теперь не помню, были в чрезвычайной мере патриотические, откуда мы, задним числом, или, вернее, задним годом читали о наших подвигах на Дальнем Востоке. Ответа от митрополита пришлось ждать очень долго, и кажется всего на всего один Морозов только и был удостоен ответа, остальные так и не дождались ответа митрополита. Мне кажется, что я недалеко уйду от истины, если все эти эксперименты при помощи митрополита и других имели целью как-нибудь развязаться с нами. Плеве предвидел, что Шлиссельбургская тюрьма понадобится для других, более нас требующих прочного и недоступного помещения, каковой и была в распоряжении его Шлиссельбургская тюрьма. Но и с нами он не хотел рассчитаться, не попытавшись сорвать, что удастся сорвать, или по крайней мере, не заглянув поглубже в нашу душу. Во время стояния у кормила правления Мирского,
274

275
во время такт, называемой ныне в России весны, нас оставили в покое. Вскоре у кормила правления стал Булыгин руководителем которого был Трепов, и они, очевидно совместно решили довести до конца план Плеве: М. М. нам тоже очень часто стала говорить о большом к нам расположен»? Трепова. Наконец, неожиданно, в июле 904 года является к Стародворскому комендант и объявляет ему, что он получил из департамента полиции распоряжение снарядить его в путь. Все мы объяснили себе это так. Очевидно митрополит похлопотал, чтобы исполнили патриотическое желание отправиться на театр военных действий, и Стародворский уезжает в Манджурию. Проводили мы Стародворского и ждем, что за этим последует. На другой день ко мне в огород заходить Антонов и говорит мне: «Ты знаешь, что Стародворский приехал обратно?». Я подумал, что Антонов шутить, но нет, Антонов серьезно говорит. Я хотел было уже идти посмотреть на Стародворского и послушать, что он привез нам за новости из Петербурга, но Антонов передал мне, что Стародворский обещал зайти ко мне в мой огород. Скоро после этого пришел и Стародворский и сообщил мне кучи новостей. Он рассказал мне, что его прямо с парохода, приставшего у Летнего сада, отправили в департамент полиции. В департаменте директор департамента Вучич или Вулич, хорошо не помню, уже поджидал его. Разговор со Стародворским произошел такой: Директор сказал ему: «Вы просились на войну, но война приходить к концу, и на-днях, вероятно, уже будет заключен мир. Так что, значить, ехать вам на войну не придется. Война эта страшно непопулярна в обществе, так что мир будет заключен, во что бы то ни стало. Прошелся мимоходом насчет генералов, назвал их бездарностями и вообще говорил о том, что Россия, не спросившись броду, сунулась в воду, и оказалась совершенно неподготовленной к войне с таким врагом, как Япония. А вот что, перевел потом разговор директор, «скажите, пожалуйста, чем бы вы занялись, если бы мы выпустили вас на волю?». Стародворский ответил ему на это, что не располагая никакими личными средствами к жизни и не имея родных, обладающих таковыми средствами, он прежде всего позаботится о своем личном устройстве и об обезпечении. «А приходилось ли вам слышать о том, что у нас в России существует партия социал-демократов и не скажете ли вы мне, как вы относитесь к учению этой партии?» Стародворский ответил ему, что теории этой партии не признает, и что если вы, директор, интересуетесь моими общественными взглядами,
275

276
то я рекомендую вам прочесть письмо исполнительного комитета партии Народной воли к Александру III, на что ему Вулич ответил, что он читал это письмо. «Значить, вы причисляете себя к так называемой партии у нас в России: народников», спросил директор Стародворского. Стародворский ответил ему утвердительно. «А вот, кстати,—продолжал директор,— я вам могу сообщить приятную новость. На-днях у нас выйдет указ о Государственной Думе. Правда, предполагаемая Государственная Дума будет не парламент в европейском смысле, а лишь только совещательное собрание по вопросам законодательства, но в нашей Государственной Думе (вам, вероятно, как народнику, приятно будет услышать это), крестьянству будет отведено достаточно мест, так что крестьянство будет иметь возможность непосредственно доводить до сведения правительства о своих нуждах. Правительство, русское, продолжал директор, решительно убедилось в том, что единственный надежный, класс в России это—крестьянство, и что пора, давно пора, ему опереться на этот класс, употребить все усилия на то, чтоб поднять на должную высоту культурный уровень крестьянства и стоять неизменно на страже интересов крестьянства. Таким образом, всем, кто одинаковыми глазами с правительством смотрит на крестьянство, предстоит в будущем широкое поле деятельности на этом пути. Повторяю еще раз, что правительство непоколебимо убедилось в том, что пора, давно пора, обратить должное внимание на наше крестьянство, что благоденствие и счастье России связано тесно с благополучием и достаточно широкими материальными и культурными благами именно только крестьянства, на которое до сих пор мало было обращено внимания. Затем еще один вопрос позволю себе предложить вам», сказал директор. «Обещаете ли вы, если вы выйдете на волю, не заниматься политическими делами. Я должен вас предупредить, что вас будут разыскивать, добиваться с вами вступить в сношения, напр., хоть те же социал-демократы, и нам интересно было бы знать, как вы будете ко всему этому относиться. Вообще я вам должен сказать, что наше общество оказалось не на высоте требований, который предложило к нему современное положение вещей в России, и правительству с большим трудом приходится проводить те реформы, в которых так нуждается сейчас наша родина. И вот я еще раз ставлю вам вопрос,—даете ли вы мне слово, что вы не будете принимать участия в политических делах?» Стародворский ответил ему на это так. «Дать слово честное в тех условиях, в которых находятся они, когда они ничего
276

277
не знают, что происходить в России, было бы с его стороны легкомысленно. Притом, что значить в ваших устах принимать или не принимать участие в политических делах?» На этот вопрос Стародворского, директор отмолчался и Стародворский ему сказал, что такого обещания ему он дать не может. После этого директор департамента пошел к телефону, переговорил, по догадкам Стародворского, с Треповым, возвратился вновь к Стародворскому, посмотрел на часы и сказал ему; «Вам пора ехать, ибо уже поздно, а вам нужно засветло проехать пороги Невы». Так кончилась аудиенция Стародворского с Вуличем, и Стародворский, к удивлению всех обитателей уединенного острова, вновь очутился на нем. Это путешествие Стародворского имело то значение для нас, что он нам привез целую кучу новостей, который не могли нам и во сне присниться в Шлиссельбурге. Он нам рассказал о происшедшем на броненосце Потемкине Таврическом, о волнении матросов в Одессе и в других портах. Он же нам сообщил, что уже вышел указ о созыве Государственной Думы и что на-днях будет обнародован закон о выборах в Думу. Словом, со слов Стародворского нам стало известно, что в России происходить революция. Надо еще сказать, что директор департамента полиции просил, чтоб Стародворский дал ему слово, что он не сообщить нам, оставшимся еще в Шлиссельбурге, о том, что он узнал от него, директора департамента. Но Стародворский, конечно, такого обещания не дал ему, но заметил, что это— façon de parler со стороны директора, а что и вызван быль Стародворский лишь для того, чтоб именно мы узнали то, что он рассказывал Стародворскому. Очевидно, он думал так; если Стародворский не пошел на его предложение воспользоваться свободой на известных условиях, то может кто другой воспользуется этим и, во всяком случае, еще раз довести до нашего сведения, на каких условиях мы можем вновь очутиться на свободе. Я сказал, что Стародворский узнал от директора департамента полиции об учреждении в России Государственной Думы. Опираясь на то, что все равно нам уже известно об учреждении в России Госуд. Думы, мы стали домогаться у коменданта, чтоб он дал нам прочесть положение Г. Думы. Комендант нам ответил, что на свою ответственность он не может разрешить нам этого, но что он скоро будет в департаменте полиции и передаст нашу просьбу директору департамента. Возвратившись из Петербурга, комендант сказал нам что директор разрешил ему, коменданту, неофициально выдать лам положение Думы и таким образом хоть, и неофициально.
277

278
Познакомить с положением о Думе. Конечно, это дало нам богатый материал для наших разговоров во время прогулки, мы разбирали детально все параграфы этого положения, подвергали их критике, нисколько не смущаясь присутствием нашего караула. Жандармы, как унтера, так и офицеры, прислушивались к нашим рассуждениям на этот счет. В разговоре со смотрителем по поводу положения о Думе, кто-то из нас спросил его,—как относится общество русское к проектируемой Думе? Смотритель ответил, что так же точно критикует как и мы, недовольно и требует Думы с законодательными функциями. Вообще, в это время весь составь на дворе в Шлиссельбурге от офицеров и до унтеров сообщал нам о том, что происходить за стенами Шлиссельбургской крепости. Так, напр., выражаясь языком департамента полиции, официально нас решено было знакомить с войной за прошлый 904 год, но комендант сообщал неофициально о важных моментах войны и в 905 году. Так он сообщил нам о поражении нашем при Мукдене, об уничтожении русского флота при Цусиме, но, конечно, всегда заканчивал речь о поражении русских тем, что вот-вот скоро в распоряжении русских полководцев будет достаточно войск и что тогда, конечно, Япония будет введена в границы ее островов. Часто было, что по предыдущему сообщению коменданта у нас, напр. при Мукдене, было уже достаточно войск, чтобы раздавить Японию, у которой к тому времени армия уже состояла из одних мальчиков и стариков, а затем в последующем сообщении, после того, как безусые мальчики и дряхлые старики Японии наносили нам поражение, комендант со вздохом говорил нам: «ничего не поделать: у нас войск в этой битве было по крайней мере вдвое меньше, чем у японцев». Так мы доживали последние дни в Шлиссельбурге, пробавляясь обрывками тех сведений о внешнем и внутреннем положении России, которые по временам сообщали нам жандармы. В сентябре месяце, числа 15—10,—хорошо не помню,—мы все сидели уже под замком часов в 8 вечера, к Стародворскому явился смотритель и сказал ему: «Ну, собирайтесь опять в Петербурга,—завтра часов в 7 утра за вами приедет пароход». Стародворский спросил: «А на этот раз с багажом мне уезжать или без багажа?» Смотритель сказал: «Не знаю, но лучше не берите багажа, в случае, если вы не возвратитесь вновь к нам, то мы вышлем ваш багаж». Мы распрощались с Стародворским с вечера, и наутро, вставши узнали, что Стародворский уже уехал, причем один из унтеров сказал: «Теперь же созываются
278

279
депутаты от всех губерний и земских учреждений, вот и от нашей губернии потребовали депутатом Стародворского». Вечером в этот день Стародворский не явился, не явился и на другой день, а на третий день смотритель сказал нам, что Стародворский больше не возвратится к нам, ибо по распоряжение из департамента полиции отправлены его вещи в Петербург. Стародворского мы увидели уже в Петербурге, когда и нас привезли в Петропавловскую крепость. Он тоже сидел там же, и когда мы вышли на прогулку, то, к удивлению нашему, среди нас появился и Стародворский, сообщивший нам о тои, что было с ним с того времени, как мы распрощались с ним в Шлиссельбурге в средине сентября. Рассказал нам Стародворский, что, по приезде в Петербурга, он имел аудиенцию уже с самим Треповым; я не помню подробностей рассказа об этой его аудиенции, ибо в это время был в большом волнении в ожидании моих родных, которых не видел больше ½ века, и мои мысли были заняты моими родными, сведения о приезде которых мне уже дали в крепости. Вероятно, со временем об этом Стародворский сам сообщить в печати. Я только скажу, что Трепов говорил ему почти то же самое, что и директор департамента полиции. Центральным гвоздем этих переговоров было затруднительное положение правительства при проведении реформ, в которых нуждается Россия, ибо, по словам Трепова, русское общество в политическом отношении мало созрело и потому руководить им не так-то легко и приходится прибегать к мерам, к которым правительство прибегает только в силу необходимости. Приблизительно в общих штрихах такой был разговор между Треповым и Стародворским. Принимая во внимание то, в чем часто в наших разговорах в Шлиссельбурге проговаривалась М. М., я думаю, как это нелепо. Трепов очевидно рассчитывал на то, что мы можем сыграть роль в умиротворении России. Напр., в разговоре со мной М. М., говоря о тех ужасах, которые происходить в России, однажды сказала мне, что, по ее мнению, мы можем при нашем положении сыграть крупную роль в успокоении России. Если рядом с этим поставить то, что, по ее словам, Трепов относится к нам с большим уважением и готовь сделать для нас все хорошее, то мне кажется позволительно думать, что на этот счет и в таком именно духе Трепов вел разговоры с М. М. Впрочем я, как уже сказал выше, предоставляю выяснить это дело Стародворскому, я же только искажу то, что в разговоре Стародворского с Треповым, очевидно, когда шла речь об умиротворении
279

280
России, Стародворский спросил Трепова: «разве предвидится борьба впереди»? На этот вопрос, по словам Стародворского, Трепов довольно решительно сказал: «Да, борьба будет», и даже сделал какой-то угрожающий жест рукой по адресу тех, с кем Трепов считал необходимой борьбу.
После отъезда Стародворского из Шлиссельбурга у нас наступило временное затишье, приток новостей прекратился, и наши мысли были больше заняты тем, что рассказывал нам Гершуни о делах в России до его ареста. Обаятельная сама по себе личность Гершуни и его сообщения о том, каковое направление социалистическое движение принимает в настоящее время в России, заставили нас забыть о своей личной судьбе. Мы рады были скорому обновлению России и легко мирились с тем, что нас обошел и в этот раз манифест, изданный по поводу рождения наследника русского престола. Слушали мы по-очередно,—по-очередно потому, что мы не могли все собираться в огороде так называемом большом, где находилось большинство парников и где нам разрешалось быть в числе 4-х.—Но в конце первой половины октября мы стали замечать, что жандармы с большим интересом читают газеты. В окно моей камеры дневной, которая выходила в ту сторону, где находились квартиры наших караульных, мне не раз приходилось видеть, как то доктор, то офицеры совместно с их дамами, гуляя по аллеям с жадностью брали из рук принесшего солдата газету и тут же кто-нибудь читал ее вслух. Унтера тоже вытаскивали из-под полы газету, как только сходили с вышки, с которой они наблюдали за нами и с захватывающим интересом читали. Мы начали при удобном уединении с тем или другим унтером, который позволял себе иногда кое-что сообщать нам, спрашивать о новостях. Числа, вероятно 18 октября я спросил одного такого унтера, который сначала сказал мне, что новостей много: «но боюсь я лишнее говорить вам,—сами ведь знаете, что нам за это может нагореть», но потом, вероятно, не сдержав своего желания поделиться приятной новостью и со мной, сказал: «Там пятой так наступили на хвост бюрократии, что аж только пыль из них сыпется». И затем проводив меня до запертых дверей моего огорода, быстро поворотив, ушел от соблазна проговориться больше. Вскоре после этого проходил по вышке смотритель; когда он поравнялся с моим огородом, я спросил его, каковы новости сообщают нынче газеты. «Сегодня, ответил смотритель, есть крупная новость. Вчера объявлен манифест уже настоящей конституции, теперь уж Дума будет не совещательным собранием, а законо-
280

281
дательным». «Очень приятная новость,—сказал ему на это я.
А скажите,—спросил я вновь его,—обыкновенно, когда в других государствах издавался акт о конституции, то вместе с тем объявлялась амнистия по политическим делам, у нас насчет амнистии ничего нет?»—«Пока, ответил мне смотритель, об амнистии ничего не слышно», и прошел дальше своим путем. Стоявший пред моим огородом унтер, когда смотритель ушел, обратился ко мне со словами: «Тоже скрывают,—там требуют амнистии для вас, и вас наверно, скоро увезут. Во всяком случае наверно не позже 20 февраля, когда соберется Дума». Вместе с этим он рассказал мне о забастовке. «Никто, сказал он мне, ни за какие деньги, не хотел становиться на работу, и потому железные дороги не ходили, ну, словом сказать, все было отрезано. Кто быль в дороге, так на дороге и остался».—«Ну, а сейчас»?, спросил я. «Сейчас, ответил унтер, движение началось, потому эти уступили. Там что только делалось просто любо-дорого читать. Задали-таки им за то, что в японском море отдали матросиков на съедение ракам. Словом, теперь нет такого дурака в России, который сказал бы, что все должно быть по-старому, все стали смотреть открытыми глазами».
Опять наступило маленькое затишье на нашем острове. Наши все надежды сосредоточились на 20 февраля 906 года нас только смущало то, что в начале октября рядом с нашей тюрьмой заложили постройку церкви, и в головы наши стали западать мысли о том, а что, думалось нам, если храм готовят для нас в виде амнистии. Правда, М. М. нам подавала надежды на скорое освобождение, но в это время среди нас начинали закрадываться сомнения насчет искренности М. М. Если раньше только Г. А. один относился с большим сомнением к роли М. М., то теперь, под влиянием, Гершуни и многие стали с большим сомнением относиться к ней. Некоторые при своем свидании с М. М. давали ей это понять. Мне пришлось, по поручению Мельникова довольно обстоятельно на этот счет поговорить с нею и вот по какому поводу. Мельникову что-то чрез М. М. передала его жена, Мельников отказался принять от нее переданное ему его женой и письменно изложил М. М., почему он не желает чрез нее получать переданное ему его женой. В письме своем к ней он не только ясно, но и резко определял ее роль и цели начальства, разрешившего ей свидание с нами. Правда, он оговаривался и допускал, что она вероятней всего слепое орудие в руках других, но, тем не менее, он не может продолжать с нею своих свиданий и
281

282
пользоваться ее услугами даже в виде той, о которой сейчас идет речь. Письмо это Мельников поручил передать ей мне. Я прочел ей письмо Мельникова и, конечно, стал на сторону Мельникова. Я сказал ей, что, в сущности говоря, ее роль для нас довольно-таки загадочная роль, и потому она должна помириться с тем, что сомнения такого рода в нашем положении вполне понятны. Она, к чести ее должен сказать, согласилась со мной и просила меня передать Мельникову, что она вполне понимает его. «Но надеюсь,—сказала она мне,—чтобы по крайней мере не сомневаетесь в чистоте моих намерений по отношению к вам всем. Моя цель по отношению к вам продиктована учением Христа, и Боже меня сохрани, чтоб позволила себе врываться в вашу душу. Для меня политика не существует, моя единственная политика—учение Христа». Я успокоил ее и поступил так не из деликатности только, а потому что вполне верил ее словам и верил потому, что из предыдущим, ее бесед со мной знал, что ее взгляды на христианство не сходны и очень расходятся со взглядами нашей официальной церкви. В религиозном отношении, насколько я понимаю, у нее нет отечества и она стоить за необходимость обновления, без различия, всех церквей христианства. Впрочем sapiente sat, и я думаю, что я отклонился в сторону.
Так мы прожили до 26 октября. Утром в этот день мы с Гершуни в моем огороде читали декабрьскую книжку «Рус. Бог.», именно «Внутреннее Обозрение», симпатичное мне по складу ума Мякотина. Про что мы и начали беседу по поводу этой статьи с Гершуни. Вдруг вбегает к нам запиханный Г. А. и говорить: «Что вы тут сидите, идите в первый огород, там все: амнистия». Мы с большим скептицизмом шли в первый огород, но действительно в огороде мы застали всех в сборе. Здесь были, кроме наших, комендант с бумагой в руках, доктор, смотритель и остальные офицеры. Я уже не застал чтения бумаги, и мне уже товарищи сказали, что для всех тех, кто просидел более 10 лет, полное освобождение из тюрьмы и перевод на поселение, для просидевших же менее 10 лет – сокращение срока на половину. Но комендант тут же сказал, что он думает, что нас на поселение не пошлют, куда, напр., на поселение еще отправить Морозова, или вот их, указал он на Фроленко, просто, вероятно, сдадут родным на руки. Затем комендант спросил, когда мы намерены отправиться в путь, ибо я не имею права вас задерживать в тюрьме ни одного часа, а между тем мне нужно сообщить в департамент, когда он должен прислать за вами пароход.
282

283
Мы решили ехать 28, сказав коменданту, что нужно же собраться в путь, на самом же деле мы так поступили потому, что нужно было произвести чистку, т.-е. убрать все то, что находили нежелательным, чтобы оно попало в руки жандармов. Мы знали хорошо, как тщательно обыскивали всех, кто раньше нас уехал из Шлиссельбурга и притом как здесь, в Шлиссельбурге, так и в Питере, в Петропавловской крепости. Поэтому на другой день, т.-е. 27 октября, развели огонь в нашей кузнице и предали сожжению плоды своих дум, который за долгие годы пребывания в Шлиссельбурге были занесены на бумагу. Потом мы пожалели о том, ибо нас не обыскивали ни в Шлиссельбурге, ни в Петропавловской крепости, и мы могли бы нужное, более или менее достойное того, провезти свободно. 28 за нами прибыли из Петербурга два парохода. Мы спешно пообедали, потом прослушали напутственную речь Гершуни, которая нас растрогала до слез, братски расцеловались- с оставшимися там—с Гершуни, Мельниковым и Карповичем и отправились на пристань. По дороге туда нас завели в канцелярию, где посидели очень недолго, распрощались с нашими сторожами и собирались уже двинуться в путь, как из-за канцелярского стола встал взволнованный унтер-офицер Сидоров и, обратившись к коменданту, сказал: «Ваше высокоблагородие, я служил честно и только вот на-днях заходил в мастерскую господина Попова и на его вопрос, «что новенького, Сидоров», покривил душой и сказал: ничего не знаю, Пятый. Теперь уж позвольте распроститься с моими равелиновцами». С этими словами он поцеловался трижды с Фроленко, Морозовым и потом подошел ко мне со словами: «Вот мой господин Пятый. Простите мне, я никогда не желал вам зла, а такая уж моя служба». Мы расцеловались с ним, и затем он шел рядом со мной до самой пристани без шапки. Говорил мне о том, как часто он говорил обо мне вместе со своей старухой в своей квартире. «Сын тоже мой часто нападал на меня из-за вас, и тот бросил нас. Плачем бывало это мы со старухой по сыне, я утешаю ее, что, мол, также может плачет и матушка господина Попова, которого я караулил в равелине».
На пристани уже собралось все население острова. Мы стояли на мостиках, рядом со мной стоял Сидоров. «Не откажите,— обратился он ко мне,—посмотреть на мою жену, она вот здесь». Я охотно согласился и пошел за Сидоровым и он, указывая на плачущую женщину, сказал мне: «Вот это и есть моя жена». Я пожал ей руку. В это время подошел к нам Антонов и
283

284
указывая на рядом стоящую с женщиной девушку, сказал «Сидоров, это кажется ваша дочь?». Он подтвердил слова Антонова, и мы оба пожали и ей руку и попрощались, причем женщина напутствовала нас словами: «Пошли вам Господь всего хорошего хоть теперь». Две дамы культурный, жены офицеров, ободренный очевидно обхождением нашим с Сидоровым и его женой тоже подошли к нам, пожали нам руки и просили верить им, что они искренно радуются нашему освобождению… Затем мы вошли на пароход и оставались на палубе, с острова нас провожали дамы, махая белыми платками, унтера фуражками. В каюте, куда нас попросил войти офицер, мы застали обилие яств и чай. Нам было не до еды, и мы кое-что попробовали, выпили по стакану чаю и вышли вновь на палубу. Жалкие красоты природы Шлиссельбурга нам казались чем-то феерическим после столь долгого прозябания в стенах крепости, во дворе тюрьмы, где, кроме старых крепостных стен серых, наш глаз ни на чем не останавливался. Если б теперь кто-либо спросил, хороши ли окрестности Шлиссельбурга, то, вероятно, я бы ввел в заблуждение спросившего, ибо теперь сам не могу сказать, хороши ли или дурны они. Нам казался расстилавшийся пред нами горизонт, не скрытый от наших глаз крепостными стенами, чем-то необычайным, что только может присниться во сне; а не наяву. На пароходе офицер, сопровождавший нас, познакомил нас со всеми перипетиями борьбы, которая предшествовала манифесту 17-го-октября. Сообщил нам о том, что 17 октября не всех удовлетворяется многие требуют республики; но что, по его мнению, до республики нужно еще лет 50, по крайней мере, чтоб она могла осуществиться у нас в России. Вечером, когда уже, начинало темнеть, мы пристали к пристани Петропавловской крепости, так что противоположный берег Невы едва мы могли видеть. Зимний дворец в своих очертаниях представлялся какой-то неясной громадой. Но скоро и это скрылось, и № попали в казематы петропавловской крепости. Здесь ничего достойного замечания не происходило. Разве только то; что мы в первый раз узнали, до какой степени за время нашего отсутствия из жизни вырос антисемитизм в России. Веревкин познакомил меня со всеми теми страхами, которые грозят России со стороны евреев, но все это так неинтересно и глупо, что вероятно; эта глупость, этот бред, всем оскомину набил и потому я не стану об этом говорить. Скажу только, что когда я слушал Веревкина, то причислил его к психически ненормальным людям, но затем убедился уже на воле; что это не больше, не
284

285
меньше, как прием борьбы с охватившим русский народ освободительным движением. Сколько потом мне пришлось слышать о так называемом еврейском нашествии и сколько потом пришлось спрашивать не раз, кого они могут этим обмануть. Впрочем будет об этом.
С 23 октября до 15 ноября судьба моя взвешивалась на весах тех, кому поручено было ее взвесить. В это время я имел свидания 2 раза в неделю с родными, от которых узнал о происшедшем в нашей родне, узнал, кто умер, кто вновь народился и вырос и пр. Из газет же, доставляемых нам все еще хоть для вида, конспиративно, я постепенно знакомился с тем, что происходить за стенами цитадели абсолютизма. 15 ноября меня предупредили об отъезде и предложили приготовиться, причем сообщили также, что я отправляюсь на родину в г. Ростов вместе с моей матерью и сестрой. Часов в 5 вечера пришли за моими вещами, я вышел, сел в карету, где меня ожидали два гороховых пальто, и мы поехали. Но перед квартирой коменданта крепости карета остановилась, из квартиры вышел какой-то жандармский полковник, который тоже сел рядом со мной в карете и для первого знакомства, как в обычае у всех жандармов предложил папиросу с вопросом: «вы курите?» Я отклонил любезность полковника, сказавшись некурящим, хотя это была и неправда, зная по опыту, что засим последует какой-нибудь подвох. Действительно, начал. «Вас будут сопровождать на место вашего назначения вот эти унтер-офицера в штатском платье. Им даны на руки кормовые—50 коп., которые вы от них и требуйте. Им же переданы деньги на покупку билета 3-го класса, но если вы желаете ехать во 2кл., то уж вы должны доплатить как за свой билет, так и за билеты сопровождающих вас». Выслушав его до конца, я сказал ему, что мне сообщили в Петропавловской крепости, что я буду ехать вместе с моими родными, мне нужно поэтому знать от вас, где я с ними встречусь. «Странно, мне ничего об этом неизвестно, и я решительно ничего не могу сказать по этому. Вы, конечно не поверите мне, что я говорю совершенную правду. Уверяю вас, что по этому поводу я не получил никаких распоряжений. Вам об этом ничего не было сказано?—обратился он к гороховым пальто». «Точно так, ваше высокоблагородие, мы не имеем распоряжений на это». «Удивительно, право, и так это всегда. Вам скажут одно, а нам другое. Как честный человек говорю вам, я решительно ничего не знаю о том, что вам обещали отправить вас с вашими родными». Для меня, человека проведшего более полустолетия
285

286
с жандармами, ясно было, что от начала и до конца мой провожатый врет, но я не понимал решительно, зачем все это нужно было, и прекратил разговор. Приехал я на Николаевский вокзал до отхода поезда часа за два и быль помещен в жандармском отделении вокзала. Полковник мой исчез, о чем-то пошептавшись с моими чичероне. Сижу и думаю придется ли мне ехать с родными или одному.—Вдруг входить в ту комнату, где я сидел, дама. Это была сестра жены моего брата, которую я видел 30 лет тому назад, но, тем не менее я моментально ее узнал и припомнил ее имя и отчество. «Скажите, пожалуйста, вы не Елена ли Дмитриевна?»—«Да, ответила она, а вы Попов, спросила в свою очередь она». Я тоже подтвердил ее догадку. Рассказал я ей о мистификации, которой я быль сейчас жертвой. Она сообщила мне, что моя мать и сестра сейчас прибудут на вокзал. Я попросил ее сообщить им, где я нахожусь. Она ушла. Только она ушла, как меня попросили перейти в другую комнату, предложили снять верхнее платье и, если угодно, прилечь на диване до отхода поезда. От отдыха я отказался, верхнее же платье снял, потому что было довольно тепло. Вдруг другая дама появляется и в ту комнату, куда меня вновь ввели. То была Мария Николаевна и хоть я ее раз всего мельком видел в жизни, но, зная ее по фотографии, которую имела в Шлиссельбурге В.Н., я к ней обратился с вопросом,— не Мария ли она Николаевна. Оказалось, что и в этот раз я не ошибся. Когда, вероятно, убедившись, что больше негде скрыть меня, мне предложили спать в вагоне, куда скоро пришли мои старые друзья, которых я так давно видел, и я провел время до отхода поезда в беседе. А затем уехал в Ростов на свою родину.

Михаил Родионович Попов.
286